78
Шрифт:
— Ага. А мусульмане завязывают бороду узлом, чтобы отогнать демонов, — сказал я, доставая бумажник. — Валяйте, завязывайте.
И она завязала.
Я долго нажимал знакомую кнопку под табличкой с незнакомой фамилией, звонок был тихий, и она часто не слышала его, если сидела в дальней комнате. А в дальней комнате, насколько я помню, она сидела с утра до вечера. Шила своих кукол — разрисовывала фарфоровые личики, гнула проволоку, вырезала какие-то рюши из жесткой парчовой ткани, серебристый рулон стоял солдатиком у стены, лоскутная мелочь цеплялась в коридоре за ботинки, я даже запах крахмального клейстера вспомнил, стоя под этой табличкой с чужим неблагозвучным именем, ее собственное было коротким
Самую большую куклу, сидевшую на книжной полке, свесив крепко оплетенные золотой тесьмой ноги, звали Арманд Марсель, хотя у нее были кудельные косы и дивная яблочная грудь под сарафаном.
— У куклы должны быть настоящие ноги с пальчиками, — говорила хозяйка квартиры и задирала Арманду Марселю юбку на голову, — если у куклы нет ног, это не кукла, а болвашка лукутинская.
Если моя рукопись не пошла на папье-маше, вместо газет и сахарной бумаги, то она где-то там, в книжных завалах, или в рассохшемся шкафу, где я однажды обнаружил бутылочного цвета шинель с каракулевым воротником. Это на тряпки, махнула она рукой, мне всякое старье тащат, даже фата довоенная где-то валяется, с цветами апельсина. Или в одной их картонных коробок из-под плодовоягодного, сваленных под кухонным столом, туда я даже не заглядывал, каждое утро спотыкаясь о разлохматившийся выступ нижней коробки, проклинал, но не заглядывал, или на антресолях, между санками и кляссерами, как говорит невыносимый Скотти, она ничего не выбрасывала и страшно этим гордилась. Здесь жила моя прабабушка Прасковья, все наши здесь жили, говорила она, знаешь, сколько тут в стенах тайников?
Я не знал, я задыхался, по ночам куклы шуршали кринолинами и таращили стеклянные глаза в темноте, нитки и перья обнаруживались в кофейной чашке, работы не было, я писал библиотечные рецензии по восемь строчек и переводил итальянскую статью о малотоннажном судостроении для знакомого аспиранта из корабелки, и еще — про Скотти, как он сидит в своем кресле-качалке посреди пустой комнаты и смотрит на мнимую дверь.
В конце-концов я тоже нашел пустую комнату — на правом берегу, в бывшем доходном доме на Седьмой линии — нашел и сразу переехал.
— Вы к кому? — спросили меня из-за двери, тусклая цепочка звякнула и натянулась. Я произнес ее имя, за дверью повторили его и недоуменно хмыкнули. Тогда я произнес второе имя, домашнее, вспомнил, как ее называли друзья и тетка, изредка приходившая к чаю с неизменной глыбой серой халвы в промасленной обертке. Тетка-блокадница носила черную повязку на глазу и звалась Золотая Рыбка, я так и не успел спросить почему.
В квартире засмеялись, сказали агаи пропали минут на пять. Прислонившись к зеленой ободранной стене я слушал быстрые мелкие шаги по длинному коридору, я помнил этот коридор, черные деревянные панели, доходившие мне до груди, а дальше — выпуклый грязноватый узор из турецких огурцов, шаги замедлились у самой двери, показался палец с алой каплей на ногте, палец поддел цепочку, дверь открылась, и я вошел под шестидесятый градус долготы, пятьдесят девятый градус широты, на место ровное, отложистое, сыроватое, чрезвычайных кручей и глыбоких рвов неимущее, под знак небесный Урса Майор.
Апрель, 28, продолжение вечера
О берущий! не бери.
Я начисто забыл ее лицо — мучнистый, мучительно ровный овал, из тех лиц, на которых румянец кажется нарисованным, забыл ее тело — полное, текучее, из тех медленных тел — ну, вы знаете — что едва розовеют на сбившихся парчовых покрывалах в ожидании золотого дождя, я забыл ее спотыкающиеся согласные, я вообще ее забыл, и не вспомнил бы, если бы не Скотти, чортова марионетка Скотти, придуманная в этой душноватой комнате, где мы сидели теперь: я на единственном стуле с испанской высокой спинкой, раньше их было четыре, она — на краю постели, в какой-то грубой вязаной кофте без рукавов, соседка разбудила ее, на ходу постучав в дверь костяшками пальцев, соседка была новой, и ничего обо мне не знала, впрочем, та, прежняя, тоже знала не слишком много.
— Ты теперь рано ложишься, — сказал я, но она не ответила, пальцы, сцепленные на коленях еле заметно шевельнулись, я обвел комнату глазами: в ней появилось что-то новое, но что именно мне было никак не разглядеть — те же неразборчивые темные картинки, те же часы с шумным маятником за граненой дверцей, те же смешные деревенские подзоры до полу, а, вот оно! лампа, вместо старой, бахромчатой, с колоколом зеленого бархата, над столом поблескивала стеклянная завитушка на ниточке, мелкая галогеновая дребедень.
— Ты купила новую лампу, — сказал я, создавая видимость диалога, она быстро посмотрела наверх и кивнула утвердительно. Возле рта у нее образовались какие-то напряженные выпуклости, как будто она набрала полный рот орехов, и боится разжать губы, мне вдруг захотелось провести по ним пальцем, но ведь я не за этим пришел, с другой стороны — это хорошее начало для неприятного разговора, я сосчитал до шести, медленно поднялся, подошел к ней вплотную, протянул палец и провел им по верхней губе, а потом и по нижней. Губы горели и едва заметно прилипали, так липнет к пальцам свежевыглаженная нейлоновая рубашка, статическое электричество, это было еще одно ее свойство, о котором я забыл.
— Ты где был? — она разжала губы, но орехи не просыпались.
— За спичками вышел, — попробовал я пошутить.
— Купил? — спросила она и посмотрела на меня снизу вверх, руки ее спокойно лежали на коленях, но от локтя к плечу бежали крупные мурашки, от злости и отчаяния у нее всегда делалась гусиная кожа.
— Купил, — я нащупал в кармане лаковый красный коробок, присвоенный утром в гостиничной кофейне, протянул ей на ладони и увидел, что мурашки побежали еще быстрее.
Сейчас тебе укажут на дверь, подумал я, засовывая спички в карман, и Скотти останется с тобой навсегда. Тоже мне писатель, подавился недопеченым персонажем, будто дешевым пряником.
— Ты меня оставь у себя, не гони, а то ночевать негде, — произнес я, надеясь, что она не заметила на коробке названия гостиницы, она всегда была немножко бестолковой, но болезненно внимательной, нужно с мысленным прищуром подходить к другим натурам, это про нее у Кэролла написано, только двенадцать лет назад я этой книги в глаза не видал. — Я за вином сбегаю. Посидим, музыку послушаем.
— Ага. Другие барабаны, — сказала она, улыбнувшись мне прямо в лицо. Еще одна вещь, которую я забыл — ее улыбка. Как будто красное хрусткое яблоко внезапно раскрылось, обнажив холодную сердцевину.
— Какие барабаны? — я снова сел на испанский стул, на нем можно было сидеть только прямо, а прямо я сидеть не люблю, скручиваюсь перечным стручком, как говорила моя няня, подходя сзади, когда я делал уроки, и сильными пальцами отгибая мне плечи назад.
— Другие, — теперь она смотрела поверх моей головы, — в армии Наполеона так назывался сигнал к отступлению. Другие барабаны. Такая специальная дробь, рассыпчатая.
— Ну да, — ответил я, вглядываясь в ее лицо, мне вдруг показалось, что она сидит в байковой пижаме в больничном коридоре, а я пришел ее проведать, и теперь мы как раз просыпали на клеенчатый пол апельсины. С ней и раньше бывали всякие несуразности, то она исчезала на несколько дней, встретив подругу детства и согласившись присмотреть за пустой квартирой без телефона, то, уходя на работу, выключала электричество, повернув рубильник за дверью, и вечером я доставал подтекший теплый сыр из холодильника; то подстерегала меня за бритьем и заворачивала кран, бормоча что-то о мелеющих океанах, то приволакивала в дом лысоватую кошку, потому что у нее глаза разные — как у меня, один серый, другой зеленый.