78
Шрифт:
Я заметил, что во времени Скотти ограничен на манер постояльца в дешевом молодежном хостеле:
не то ворота в его ольховый ад со скрипом закрывались в определенное время, не то лунная батарея разряжалась через несколько часов, прямо как батарея моего VAIO в самый интересный момент — в нелетную погоду в провинциальном аэропорту или на публичных чтениях в отсутствие бумажных текстов.
Вспомнил тоже, детка! публичные чтения.
Последние были в подозрительном клубе лет шесть назад, с потолочных балок сыпалась древесная пыль, а гостей обносили липким портвейном в железнодорожных стаканах. Я читал там рассказы — размахивая зеленым позапрошлогодним
Через год я убил свой первый компьютер, сменивший оранжевую югославку, опрокинув горячий кофе на клавиатуру, парень, который пришел его чинить, посмотрел на меня с презрением, вы бы в него еще пепел стряхнули, сказал он, захлопнув крышку своего чемоданчика — моя няня называла такие ледерин, я всегда думал, что это леденец такой специальный, некоторые слова из няниного словаря обьявили себя только теперь, а некоторые так и растаяли вместе с итальянскими дифтонгами и ямбической утренней силою.
— Что скажешь? — я обвел рукой заваленную тряпками комнату. — Скоро утро, так что ты вовремя явился — надо приводить все в порядок. Или у вас, демонов, это не принято?
— Кто тебе сказал, что я демон? — Скотти спрыгнул с кровати, лег на пол и принялся лениво отжиматься, его пятки были желтоватыми, будто подкрашенные охрой, худые ягодицы мерно поднимались и опускались перед моими глазами.
— Ясное дело, демон, — я тоже сошел с высокой перины и сел на ненавистный испанский стул. — И у меня для тебя, демон, плохие новости.
— Да неужели? — Скотти подпрыгнул на вытянутых руках, болезненно напомнив мне одного ловкого сержанта с университетских сборов. — Вряд ли у тебя могут появиться новости, о которых мне неизвестно заранее. Ну давай, говори, — теперь он сидел на полу, сложившись на восточный манер и ласково смотрел мне в лицо, вылитый ученик Наропа, хоть с крыши сбрасывай.
— Нам придется провести вместе немало рассветов, — я начал витиевато, как и полагается искушенному Тилопе, — похоже, это будет стоить мне всех гурий оставшихся на мой век в Поднебесной, ты распугаешь их своей утренней мрачностью. Но это ничего — я уже начал к тебе привыкать и думаю, что скоро смогу тобой одним обходится, если не возражаешь. Побрейся и купи себе алые шелковые трусы, неплохо было бы сделать татуировку в районе крестца, синего карпа, или фиолетовую шипастую розу.
— Плоская шутка, — мрачно заметил Скотти, — и паршивый совет. Если я побреюсь и приоденусь, то стану похож на тебя, а ты ведь не хотел бы трахнуть свое отражение, или как?
— На меня? — я наклонился поближе к его послушно поднятому лицу. — Да ты ополоумел. Ты похож на меня как старьевщик из гетто похож на гауляйтера! И вот что — рукопись я не нашел, так что привыкай к мысли, что мы теперь скованы одной цепью. Придется тебе сторожить мои пробуждения до самой смерти и склоняться над моим белым телом, будто придурковатая Психея с масляной лампой. Так и скажи своему начальству, мол, наказание Марсия затянулось, кожу содрали, натянули на барабан, а барабан не издает ни звука.
— Начальству? — Скотти ухмыльнулся, поднимаясь на ноги и направляясь в кухню. — Начальство у нас общее, сам докладывайся. Мне и так за самоволку влетит. За лишние часы. Я к
Он оставил дверь приоткрытой и я услышал недоуменный голос соседки:
— Господи, это еще кто? Вы что здесь, спортивный лагерь разбили? — она что-то еще говорила, но вдруг замолчала, потом всхлипнула и — судя по звуку — в кухне что-то упало и разбилось.
Через две минуты Скотти возник в дверном проеме со знакомым пластиковым подносом в руках, на подносе стояла бутылка коньяку и две чайные чашки с подсолнухами.
— В сильный дождь нужно пить коньяк с медом, — заявил повеселевший шотландец, усаживаясь на край кровати, — если сквозь дождь видно солнце, то можно пить горячее вино с апельсиновой цедрой, а в жаркий день сойдет и темное пиво из погреба.
Он плеснул коньяку в чашку и протянул мне, я взял.
— Я не смогу дописать твою жизнь, понимаешь? Не потому что рукопись не нашлась, можно было бы поискать еще кое-где, но дело не в этом — я просто не знаю, что писать. Я понимаю, что рукопись — это твой дом и по моей вине ты остался без дома — спишь там в своем литературном аду на решетке метро, будто клошар, понимаю, что монологи о мандале и мандорле тебе осточертели, не меньше, чем сломанное кресло-качалка, я даже подружку тебе не успел придумать, понимаю, за что ты меня наказываешь, но ничего не могу изменить. Я забыл как это делается. Увидел этот стол, машинку и понял, что забыл. Поспал на этой кровати и понял, что забыл, так же как забыл всю эту кукольную питерскую жизнь и эту розоволосую гуттаперчевую женщину. Мертвое прошлое. Знаешь, это как почувствовать змею в животе.
— В литературном аду? — Скотти подошел ко мне и сел на пол у моих ног, заглядывая мне в лицо. Он наклонял голову вправо и влево, ну вылитый Борис, оставленный мной у фотографа Зеньки вместе с узорным поводком и сиреневой косточкой.
— Ты что, правда думаешь, что я — как это сказать? — разрушитель всех собраний и прерыватель всех наслаждений? Ходячая мандрагора, исчадье литературного ада? Право, что за вздорная мысль!
К тому же, на другом конце такого осмоса — по ту сторону мембраны — должен помещаться литературный рай, и кого бы ты тудапоселил? Детка, ты что же, все это время такдумал, все сорок дней?
— Какие еще сорок дней? И не зови меня детка, сто раз просил.
— Ну эти, твои. Сегодня же последний. Тебе полагался проводник и кино, не хмурься! в свите Хатор и такого не давали. Обычно крутят про самое стоящее, хотя бывают и недоразумения. Кино тебе показали, а проводник — это я. Правда, я реже должен был являться и больше разговорами донимать, ну там подготовка, то да се, тоска по обьятиям и метафизическое отчаяние, но я ведь хозяина знаю — ты сам себе бесконечный разговор и сам себе систр.
Когда меня к тебе отправили, в тот вечер, к мексиканскому кафе, я еще сомневался, у меня ведь зуб на тебя, сам знаешь, с тысяча девятьсот девяносто четвертого года, а увидел тебя с этими пакетами на тротуаре, с бутылкой этой непотребной, небритого такого, лицо даже в смерти и то настороженное, и — полюбил опять. Мне с тобой было даже хорошо! — он почти незаметно зевнул и положил голову мне на колени, на макушке среди тусклых красно-рыжих прядей пробивалась круглая лысинка. — Я там начудил немного поначалу, с Миланом этим, с барышнями, говорю же — зуб на тебя точил, хотел показать, каково это — в чужом душном замысле существовать без сверхзадачи, а потом увлекся и понеслось…