А фронт был далеко
Шрифт:
— Артемьич! Там все смешалось, а ты ведь тоже в парткоме. Скажи, кому положено, пусть соберут собрание, — попросил кто-то.
Иван Артемьевич зашел к начальнику депо.
— Ребята поговорить хотят, — передал ему.
— Давай всех в красный уголок, — ответил тот, не удивившись. — Только что я скажу?..
О войне говорить было нечего. Она началась. Паровозники спрашивали, как дальше работать, какие будут изменения. Им, да и другим, казалось, что все теперь будет иначе, но как — никто не знал.
Начальнику самому было
— Только без паники! Все остается как есть. Главное — дисциплина. Знаю только, что железнодорожный транспорт переводится на военное положение: не зря, видно, товарищи, мы после армии вторые люди были при форме… Да и останемся, наверное, до победы. Конечно, перевозки возрастут, поплотнее придется ездить, отдыху убавится…
— А как с добровольцами?
— На этот счет никаких указаний нет. Мы звонили в военкомат. Там сказали, что им не до нас. — Он улыбнулся невесело: — Еще добавили, что сначала мы должны первых добровольцев к фронту вовремя доставить — это наше главное дело. А потом уж и с нами разберутся.
— Пока разберутся, война кончится! — громко вставил кто-то из молодых.
— Ничего не знаю! — отгородился начальник. — Думаю, что уже завтра, товарищи, поступят указания. Будем держать всех в курсе.
— Эта война не короткой пахнет, ребята, — сказал в раздумье Иван Артемьевич. — Конечно, идти надо сейчас, первый отпор много значит.
— А ты-то куда, дядя Ваня? Тебе сам бог велит тут оборону держать.
— Ты про меня молчи! — сразу рассердился Иван Артемьевич. — Я с войной с глазу на глаз знакомый. А битый двух небитых стоит. Так что я не хуже молодого сработаю.
…Не расходились по домам и рабочие других служб. Сидели в конторах до самого вечера, прерывая разговоры только при сообщениях радио, которые становились все тревожнее.
Только к вечеру затихла Купавина. Умолкла сразу, без уличных пересудов, соседских перекуров на скамейках и разговоров у колонок. Даже маневровые паровозы на станции пыхтели сдержанно, ползали, казалось, без свистков, словно застигли их какие-то свои неведомые думы…
И наступила такая красивая ночь! По небу рассыпались небывало крупные звезды.
Но ими никто не любовался.
Война объявилась уже на другой день плакатами о всеобщей мобилизации. Их расклеили у всех контор, у магазина, на станции.
А по селекторам повалили приказы по всем службам. Движенцам — пересмотреть графики движения поездов. Вагонникам — обеспечить абсолютную исправность подвижного состава. Путейцам — исправный путь и до предела сократить предупреждения об ограничении скорости поездов. Паровозникам — незамедлительно подавать под составы локомотивы.
Прошло еще два дня, и всем добровольцам пришел общий ответ: оставаться на своих местах. От призыва пока освобождались даже призывные возраста… Те, кто был связан с обеспечением движения поездов, официально объявлялись на военном положении. Дисциплина тоже вводилась военная. Кто сбежит на фронт самовольно, пообещали не только разыскать и вернуть, но и судить по законам военного времени.
Мужики психовали, а дома почем зря крыли своих жен, которые не скрывали радости, что начальство уберегает их от верной погибели.
Через десять дней всем выдали заборные книжки, хлеб и продукты стали продавать по нормам, и тогда поняли, что война не на неделю, а кто его знает насколько. Бабы сразу перешли на скупой порядок, а мужики уперлись в работу.
И фронт не радовал…
Радио передавало про упорное сопротивление, про большие потери противника, а в сводках мелькали названия оставленных городов. Через Купавину повалили поезда беженцев, испуганных, голодных, полураздетых и больных. Их эшелоны стояли подолгу, пока люди получали продукты в станционном буфете, доступ в который купавинцам закрыли. Часто хоронили покойников, без которых обходился редкий эшелон.
Навстречу поездам беженцев, особенно первое время, с курьерской скоростью и пятиминутными остановками, в которые только и хватало времени передернуть под составами паровозы, катили строгие воинские эшелоны. На контрольном пути, с которого шли под маршруты паровозы, в любое время суток дремали готовые к рейсам машины.
А потом беженцев стали обгонять еще и санитарные поезда с оклеенными крест-накрест окнами.
Иной раз можно было подумать, что на Купавиной только станция и живет, а все остальные спрятались по домам, кроме мальчишек, которые весь день толклись на перроне, подсчитывая наши силы, стремившиеся на запад. По их самым скромным подсчетам выходило, что к Ноябрьским праздникам с немцами все равно будет закончено.
Как-то в августе ночью на станцию прибыл эшелон, который не отправили дальше, а затолкнули в старый, заброшенный тупик. А через день с него сошли тракторы, экскаваторы и враз переворотили огороды за станцией, на которых была посажена картошка. По старой рабочей ветке поползли составы с песком, и к шести старым станционным путям военные железнодорожники за две недели добавили еще четыре, а потом пятый и шестой. Под ними и похоронили почти спелую картошку. И получилось, что выгадали те, кто раньше недовольствовал, получив участки под огороды далеко от дома, уже за семафором. Там все осталось нетронутым.
Но и те огородники радовались недолго. В конце августа вдруг задождило. Ненастье хотели переждать, а получилось хуже — ударили заморозки. И тогда бросились на поля, выдирая картошку из полумерзлой земли. Вот тебе и весна хорошая, и лето ласковое!
За погоду тоже проклинали войну.
У Ивана Артемьевича на курсах дела пошли тоже хуже. Раньше на них артелями шли парни из ближних деревень. Война в первые же дни прибрала их в армию. Приходилось хитрить, нарушать инструкции, брать в учебу с шестнадцати лет.