А и Б сидели на трубе
Шрифт:
— Ну-ко! — подал ему кружку старшина. — Бери хлеб, вон подушечки…
Сысоев, грея ладони о кружку, спросил:
— Что за пацаны, Иван Кондратич?
— Да вот… офицера отыскали. Видать, домой ехал, соскочил с поезда, чтобы покороче… А рана-то и открылась. Хорошо, пацаны его не бросили, а то бы замёрз.
— Да! — сказал тощий Сысоев. — Нынче такие холода. В сорок первом такие-то были. Сколько людей помёрзло. Вот я, Иван Кондратич, в блокаде с первого до последнего дня был. Все девятьсот дней. Это ведь и вёсны были, и осени,
— Да что ты с голодухи-то вообще помнить мог. Робёнок ведь был совсем.
— Я на юг работать переведусь, — сказал Сысоев. — Уж больно я мёрзну. И зиму эту прямо не могу выносить.
— Тебе, Коля, жениться бы надо, — посоветовал старшина. — Жениться, детишков завести… Ты душой застыл…
Сысоев ел, словно бы не соображая, что делает. Не успели мы по одной подушечке съесть, а он уже полбуханки умял и две кружки чаю выпил.
Он тянул к огню худые жилистые руки и дрожал.
— Два часа всего и походил по платформе, а вот никак не отогреюсь, — виновато улыбнулся он.
— Знаешь, — предложил Иван Кондратьевич, — сходи-ко ты в баню, погрейся. Попарься, значит, от души — и домой на боковую. А я за тебя тут подежурю…
— Вторую смену? — ахнул Сысоев. — Да как же? Вам же домой надо!
— Дом, Колюшка, это где люди, родные да близкие… А всё остальное — помещение. Что мне там делать? На фотографии глядеть? Ступай, ступай погрейся… А тут ничего серьёзного по случаю морозов не предвидится. Дальних поездов боле не будет, а шпана вся по малинам греется… Они, брат, себя берегут! Ступай.
Сысоев стал торопливо одеваться.
— Это, что ль, пострадавшего вещи? — кивнул он на мешок и чемодан. — Адрес имеется? Давай, я отнесу.
— Отнеси! Отнеси! — сказал Иван Кондратьевич, подливая в наши кружки чаю. — И адрес имеется. Только ты в камеру хранения отнеси, а не по адресу… Он ведь не помер. Жив ещё офицер-то этот. Его в военный госпиталь повезли. Небось сюрпризом ехал, раз его не встречал никто. Небось его и не ждут, чего людей зря баламутить? Поправится — сам придёт. Суток через десять справимся: как да что. Вот тогда вещи-то и сообразим, куда доставлять… А может, бог даст, и сам придёт за вещичками-то… В камеру хранения давай. И пущай по всей форме «сохранку» выпишут. Ты, Сысоев, проследи.
Сысоев ушёл.
— Ну напились? — спросил нас старшина, когда мы отвалились от кружек.
— Да, — сказали мы с Серёгой. — Спасибо. Прям на целый день напитались!
— Ну вот и ладно, — сказал Иван Кондратьевич, — счас по морозцу домой прибежите, как раз и позавтракаете.
Он присел к столу, зажёг настольную лампу. Надел очки.
— Та-а-ак… — Макнул вставочку в чернильницу, долго рассматривал перо и снимал с него пылинки. — Так, значит: про-то-кол… — продиктовал он себе по складам.
Нас будто кипятком облили.
— А может, не надо протокол? Иван Кондратич? — заныл Серёга.
— Как это не надо? — удивился старшина, старательно водя вставочкой по листу. — Очень даже надо… Протокол по факту происшествия. Положено. Как фамилии-то?
— Козлов и Баранов, — уныло грянули мы.
— Во как! — удивился старшина. — Это такая вывеска была до революции на одной парикмахерской: «Стрижём, бреем! Козлов и Баранов». И вы, значит, Козлов и Баранов. Не родственники?
— Нет, — отказались мы.
— Однофамильцы, значит?
— Угу.
— Бывает… А по именам, значит, непременно Иван и Василий… Так?
— Угу.
— Понятное дело, — сказал старшина, снимая очки. — Ну что, Козлов и Баранов, благодарю вас за спасение человека. — Он пожал нам руки своей крепкой горячей рукой. — Непременно сообщим в школу о вашем благородном поступке.
— А чего? — озадаченно спросил Серёга уже в дверях. — Мы правда, что ли, благородный поступок совершили?
— Обязательно, — сказал старшина. — Оробей вы или там на других понадейся, так замёрз бы человек. Так что спасли! И никаких тут сомнений быть не может. А по путям всё же не шастайте! — как бы между прочим добавил он. — А то, не ровён час, останутся от вас рожки да ножки! Вот так-то, Козлов и Баранов.
Мы уже далеко от вокзала отошли, когда Серёга опомнился:
— Стой, а как же он в школу сообщит? Он же номера не записал!
— Ты что, воще! — сказал я. — Про кого он сообщит? Про Козлова и Баранова. «Не записал»! Ты что думаешь, Иван Кондратьевич дурачок, что ли? Ты думаешь, он не понял, что ты такой же Козлов, как я Баранов?
— Это ты Козлов! — поправил меня Серёга. — Да-а-а, жаль, конечно… Как ты думаешь, а этого офицера вылечат?
И я вдруг вспомнил, как на снегу лежал этот незнакомый офицер. И какие у него были тяжёлые вещи — наверно, подарки вёз… Его ждут… может, дети, может, мать-старушка… а он…
— Ты чего? Чего… — заволновался Серёга.
— Что «чего»?
— Ну раскис чего, спрашиваю.
— Я не раскис. Мне просто их всех жалко.
— И мне, — вздохнул Серёга. — Ты снегу поешь, слёзы пройдут.
Так я и сделал.
И мы пошли домой.
Будь готов!
В пионеры-то мы ещё год назад стали готовиться! Учились мы, в общем, хорошо. Можно было бы учиться даже отлично, если бы с нами всё время что-нибудь не случалось.
То у нас паровая машина, которую мы два месяца из консервных банок клепали, взорвалась, то мы на плоту перевернулись, то ещё что-нибудь подобное… И все эти случаи, конечно, заканчивались большим нагоняем от родителей, во время которого мы, естественно, уроков-то не учили!
И вот приходишь наутро в класс после большого нервного потрясения (а Серёга зачастую после физического воздействия, иногда даже ремнём) с невыученными уроками и — привет — двойка, которая снижает общую картину успеваемости класса.