А П Чехов в воспоминаниях современников
Шрифт:
В июне я провел в Ялте несколько чудных дней. Трудно их забыть. Как-то вечером я сидел в столовой Чеховых. Чувствовалось искренно, просто и хорошо. Заговорили об "Эдде Габлер". Я сказал, что понимаю всякую месть со стороны женщины, оскорбленной в своих чувствах, - можно убить, можно облить серной кислотой, но сжечь неизданную рукопись, над которой столько работал любимый \573\ человек, - как сделала героиня пьесы, - это уж не совсем естественная подлость.
– А иметь рукопись большого, серьезного сочинения только в одном экземпляре разве естественно?
– спросил Антон
– Да, конечно. Очевидно, Ибсен не принял во внимание, что такие рукописи редко бывают в одном экземпляре...
Затем разговор стал общим. Говорили об отдельных актерах Художественного театра и об их талантах. После чая Чехов ушел вместе со мною в кабинет. В этот день он много говорил и казался бодрым. Я ловил, а потом, вечером, записал каждое его слово.
– Теперь к писателю предъявляются огромные требования, и выбраться из рядовых очень трудно. Мопассан взял мировую славу и известность в области короткого рассказа. Публике все остальное кажется уже повторением и слабым повторением...
Вспомнили о Гаршине.
– Гаршин... Что же Гаршин?
– сказал Антон Павлович.
– Большим талантом его назвать нельзя. "Четыре дня" и "Записки рядового Иванова" - это вещи хорошие, а все остальное наивно.
– А "Художники"?
– спросил я.
– По-моему, очень наивная вещь... Гаршин был чудесный человек и писал в очень выгодное для беллетриста время, - после войны. Книги всегда имеют огромный сбыт и читаются особенно охотно после окончания больших народных бедствий.
Не помню, по какому поводу, разговор перешел на тему о браке.
– Счастливы или несчастливы данные муж и жена - этого сказать никто не может. Это тайна, которую знают трое: бог, он и она...
– произнес, прищурившись, Чехов.
Позднее мы вдвоем отправились в город. По дороге я сознался, как гнетет меня невозможность издаться так и там, где хотелось бы.
– Обождите, обождите! Нужно прежде всего, чтобы вас узнали все свои, пишущие. Года три обождите...
В следующий раз я совершенно случайно встретился с Чеховым на пароходе, шедшем в Ялту. [...]
После обеда мы подошли к борту. Чехов стал расспрашивать меня, как я распределяю свой день и пью ли водку. \574\
– Берегите, берегите здоровье и не пейте каждый день водки. Ничто не тормозит так работы писателя, как водка, а вы только начинаете...
– Да я и не пью водки. Меня заедает другое - это вечный самоанализ. Благодаря ему бывали отравлены лучшие моменты...
– Отучайтесь от этого, отучайтесь. Это ужасная вещь.
На берегу мы простились.
Дня через два я поехал к Чехову. Он сидел в нише, на своем любимом диване, и показался мне совсем другим человеком, чем на пароходе: желтый, серьезный, как будто сильно тоскующий. Он рассказал мне подробности о смерти скончавшегося 14 августа 1901 года в Ялте писателя Г.А.Мачтета, а потом стал меня расспрашивать о дуэли между лейтенантом Р. и мичманом И., которого знал еще мальчиком. Эта тяжелая драма не только интересовала его, но и мучила{10}.
Видя, что Антон Павлович нервничает, и боясь утомить его, я посидел у него всего минут двадцать.
3-го сентября, по просьбе Чехова, я был у него очень рано, - в 7 часов утра. Я прошел прямо в столовую и увидел здесь Антона Павловича и Евгению Яковлевну, его мать. И по тону голоса и по движениям Чехова было видно, что он чувствует себя лучше. Он много шутил и рассказывал о ялтинских нравах. Перешли к литературным темам. Чехов заговорил о Тургеневе и Достоевском. Было слышно, что сочинения Достоевского производят на него тяжелое впечатление. Имя же Тургенева и заглавия его произведений он произносил другим голосом и с задумчивым выражением на лице.
– Однажды Достоевский сделал гадость, почти преступление, и сейчас же пошел к Тургеневу и подробно рассказал ему об этой гадости, с единственной целью причинить боль{11}. Ну зачем такие выходки?
– с грустью проговорил Антон Павлович.
– Мне кажется, Достоевский был нервнобольной человек, а иногда просто психически ненормальный. Ведь сколько он пережил...
– сказал я.
– Да, его жизнь была ужасна... Талант он несомненно очень большой, но иногда у него недоставало чутья. Ах, как он испортил "Карамазовых" этими речами прокурора и защитника, - это совсем, совсем лишнее. [...]
Насколько я успел заметить, у Чехова не было "богов" в литературном мире. Анализируя всякую человеческую личность, он всегда делал спокойный, замечательно \575\ правдивый вывод. Вот это, дескать, его хорошие черты, а вот это - дурные. [...]
Я уверен, что если бы, например, и Л.Н.Толстой сделал худой поступок, то Чехов бы сказал: "Да, это дурно". И если бы последний негодяй сделал хорошее, то Чехов сказал бы: "Да, он поступил хорошо". [...]
15-го сентября 1901 года я снова видел Чехова в Севастополе. Он ехал в Москву и остановился у своего знакомого, г.Ш[апошникова]. Как и всегда, перед поездкой в Москву он был очень весел. Говорили о новой газете. Антон Павлович, между прочим, сказал:
– Издавать хорошую газету в провинции может только тот, у кого есть столько денег, сколько требуется, чтобы поставить перед своим домом электрический дуговой фонарь... Иначе говоря, есть деньги, можно издавать газету, а нет - и говорить не о чем, - это будет уже не газета, а вырезки...
Когда заговорили о таланте Мопассана, Чехов сказал:
– Таланту подражать нельзя, потому что каждый настоящий талант есть нечто совершенно своеобразное. Золота искусственным путем не сделаешь. Поэтому никто и никогда не мог подражать Мопассану. Как бы об этом ни говорили, будет то, да не то...
– Как же все-таки формулировать талант?
– спросил я.
– А никак. Талант есть талант и больше ничего. [...]
Мы снова вышли на платформу.
– Как я завидую тому, что вы едете в Москву!
– вырвалось у меня.
– Да, вам непременно нужно побывать в Москве, и не только побывать, а пожить, - сказал Чехов.
– Мария Павловна когда уезжала, то шутила, что Москва, вероятно, представляется мне так же, как и Ферапонту в "Трех сестрах". Помните: "Подрядчик сказывал, будто поперек всей Москвы канат протянут..."