А жизнь идет...
Шрифт:
Совсем иначе дело обстояло с женой почтмейстера, с фру Альфгильд Гаген. С ней аптекарь не раз занимался флиртом, играл с ней, как с огнём, плясал вокруг костра, и удивительно странно, что не вспыхнул пожар. Всё сошло благополучно. Но сошло ли? Кто знает! Правда, он её предупредил самым честным образом, выложил все карты на стол перед нею, и даже третьего дня нанёс ей торжественный визит со своей женою. Но очень может быть, что ему следовало ещё раз встретиться с ней наедине и услышать кое-что из её уст. Впрочем, он и этого не боялся.
Он встретил её на улице, это было очень удачно; они вместе пошли дальше.
— Вы не пришли вчера ко мне, — сказала она.
— Разве не пришёл? Или мы с женой были у вас третьего дня?
— Вы не пришли вчера ко мне.
Молчание.
—
— Да, я думаю.
— Да? Но... зачем в сущности?
— Вы бы пришли, и мы поболтали бы с вами, как всегда.
— Конечно, я мог бы это сделать, но это ерунда, фру.
— Да. Но я почувствовала себя такой покинутой, когда вы ушли с нею.
— Ну, что вы! — сказал он весело. — Мы ведь никогда не принадлежали друг другу, поэтому и не могли уйти друг от друга. Вы никем не покинуты.
— Нет, но оставлена. Все прошли мимо меня, а я осталась. Давайте посидим немного, я расскажу вам что-то. Из меня ничего не вышло в жизни, но пока можно было болтать глупости и дурачиться, я всё-таки жила. К этому я привыкла: когда из меня ничего не вышло, мы встречались и дурачились. Один лежал на солнце и говорил: «Noli me tangere!» Другой острил: «Да, да, фрёкен, вы до тех пор будете ходить за водой, пока кувшин ваш...» Так мы говорили и смеялись. Что нам оставалось делать? Из нас ничего не вышло; такое времяпровождение нам нравилось, и мы продолжали всё в том же роде. Бога у нас не было, мы ещё слишком молоды, чтобы стать религиозными, и, конечно, мы все ещё надеялись чего-то достигнуть. Мы сидели в наших мансардах, были артистами, играли и пели немного, в складчину немного пили и курили, говорили рискованные вещи, были противны самим себе и никого не любили. Вот и весь сказ. Мы до того истрепались. Некоторые поженились, но из этого ничего не вышло: рождался ребёнок, ребёнка отдавали её или его родителям. Некоторые стали пить и сделались пьяницами, с безразличными жестами, шляпа на затылке; кое-кто застрелился, никто ничем не стал. Мы уезжали из дому, чтобы вернуться великими и прославленными, а оказались хуже тех, кто оставался дома. Некоторые вовсе не вернулись. Мне предложили выйти замуж, и я согласилась; но я была совершенно опустошена, я не любила и до сих пор не люблю. Замечательный человек! Я привыкла к нему, он делает для меня всё, что только возможно, но это меня не касается, я — вне этого. Редкий человек! Он должен был сделаться архитектором, у него был талант, но не было средств. Тут он встретился со мной, и это навсегда выбило его из колеи. Но он достаточно артистичен, чтобы понять меня. Когда я снимаю башмаки и бросаю их, и один из них падает, он поднимает его, — это я вспомнила вчерашний вечер: когда я почти ждала вас, а вы не пришли, тогда я бросила башмак. Я даже рассердилась, когда он взял и поднял его. «Зачем ты это делаешь?» — спросила я. «А чтобы служанка не подумала, что мы дрались», — ответил он и засмеялся. Он добр ко мне, он понимает меня, и он дорог мне, но то, другое... любовь, безумие — этого нет. После того как из меня ничего не вышло, я неспособна к любви. Я свихнулась. «Любовь и влюблённость — болезнь», — говорит он, чтобы утешить меня. Может быть, он и прав, но только он сам все эти годы носил в себе эту болезнь и до сих пор не разделался с ней. Знаете, почему он сделал план вашего дома?
— Это архитектор сделал план, так ведь? — сказал аптекарь.
— Да. Но он сделал это для того, чтобы показать, как далёк он от всякой ревности. Хотя она, как жало, сидит в нём всё время. Он совсем не хвастается этой победой над собой, нет, он воплощение деликатности и доброты, он не хочет мучить меня своей ревностью. Я даже не знала о его проекте, пока вы сами не рассказали о нём третьего дня.
— Но ведь он же мог себе представить, что вы когда-нибудь узнаете о нём? — сказал Хольм.
— Когда-нибудь — да. И тогда он был бы несчастлив. Я ему ещё ничего не говорила.
— Чёрт знает что за тонкость! — воскликнул Хольм.
— Вы его не знаете, — сказала фру. — Вы такой
— Я, кажется, не понимаю вас, фру. Можно мне прямо спросить вас об одной вещи?
— Влюблена ли я в вас? Нет, я не влюблена.
— Наверное?
— Наверное. Я не влюблена ни в вас и ни в кого другого. Я не способна на это, не гожусь, я свихнулась. Мы тоскуем, но не любим, нет.
— Почему же вы поджидали меня теперь?
— Видите ли, я тосковала, мне не хватало вас вчера. Мы бы поговорили о разных глупостях, думала я. Мне казалось, что вы цените меня настолько, что вам нравится быть со мной. Но нет, вы оставили меня сидеть одну. Вы, вероятно, не могли поступить иначе, — вы заняты в другом месте. Вы сказали один раз, что вы ничто, — помните? Но нет, вы не истрепались; это значит, что вы уже кое-что. Вы спасаетесь в браке из потребности... да, из какой потребности я, пожалуй, не скажу. Я стала спасаться равнодушием — и вот совсем не спаслась. Вам посчастливилось, вы достигли мирной пристани. Мне нечего противопоставить ей. Она, действительно, так красива, в сущности она скорее великолепна, чем красива. Но, дорогой мой, этого мало. Возраст, эти годы...
— Этого я не замечаю, — сказал он. — Она не старше меня, и если говорить на чистоту, то она очаровательно молода, — чего нельзя, пожалуй, сказать про вас, если только я вас верно понял.
— Не знаю, — сказала фру. — Может быть, я тоже очаровательно молода, не знаю, право. Во всяком случае, нехорошо с моей стороны говорить всё время только о самой себе. Сколько лет этой даме? — спросила она вдруг. — Может быть, вы скажете мне.
Хольм побледнел.
— Вы хотите знать число и год рождения? Вы хотите, чтобы ваш муж нарисовал надгробный камень? Напишите первое апреля.
— Но ведь вы же должны согласиться, аптекарь Хольм, то, что вы сделали...
— Разве это хуже того, что сделали вы?
— Это совсем другое. Нет, пожалуй, это не хуже. Но вы никогда не были мещанином.
— А теперь, выходит по-вашему, стал им? А разве было бы лучше, если б я целую вечность ходил и хвастался, что я не мещанин? Этим не проживёшь.
— По-моему, это имеет свою ценность; не помню, но такие ценности мы называем кажется фиктивными? Мне пришлось один раз играть в обществе, в доме графини; у неё все туалетные вещи были золотые, и я видала пудреницу из золота. Мне её не дали, но я видела её. И вовсе уж не так мало то, что я видела её.
— Так, при обыкновенных условиях вы, кажется, правы. А что касается её и меня, так для нас вообще не существует пудры.
— И для меня тоже, — сказала она.
— Разве?
— Очень редко. И это свинство с вашей стороны, что вы это заметили!
— Ха-ха! Действительно, пора нам перейти к нашей обычной манере разговаривать.
— «Фиктивная ценность», — говорили мы в ателье. Мы выходили замуж, напудрив нос, прицепив бантик, и брак совершался с напудренным носом. А вы?
— Нет, наша свадьба совершалась не так торжественно, но она совершилась. Видит бог, что совершилась, и ещё как!
Молчание.
— Мне пора домой, позаботиться об обеде, — сказала она и с улыбкой добавила: — У нас сегодня черепаховый суп.
— У вас ведь есть прислуга.
— Да, потому что у нас столуются все служащие на почте.
— У нас тоже столуются служащие, но мы не держим прислуги, — заметил он не без ехидства.
— Да, но я в этом отношении никуда не гожусь.
— Я думаю, что нет. Но вы считаете фиктивной ценностью делать вид, будто вы не годитесь.
— Нет, но он говорит, что если у нас не будет прислуги, то я не смогу играть. Он это делает для меня. Теперь у меня два-три ученика, которые платят мне по пяти крон в месяц.