А. К. Глазунов
Шрифт:
— Нет, вы должны копить. Я внесу на ваш счет сто тысяч рублей при условии, что вы будете систематически добавлять к этой сумме из ваших доходов. Таким образом у вас образуются сбережения к старости.
— Спустя год банкир проверил счет, но оказалось, что на нем числилось лишь пятьдесят тысяч рублей. Тогда Гинзбург приехал ко мне, отчитал и снова добавил пятьдесят тысяч. Когда пришла революция, текущий счет мой был почти исчерпан. Гинзбург разорился и бежал из России, а я оказался богаче самого богатого банкира, потому что мое главное
В Париже Александр Константинович часто виделся со своими прежними друзьями. Однажды его пригласил к себе Шаляпин.
— Александр Константинович, Комическая опера ставит «Князя Игоря». Я хочу петь Галицкого и Кончака, но, знаете, что-то не совсем по голосу стал мне Кончак. Нельзя ли тут что-нибудь приспособить?
Они долго просидели над партитурой. Шаляпин, обычно вспыльчивый, резкий, привыкший всегда настаивать на своем, теперь, слушая Глазунова, безоговорочно принимал каждое его предложение. После работы он пригласил гостя к обеду.
— Сергей Васильевич тоже обещал быть.
Рахманинов пришел, со свойственной ему аккуратностью, точно в назначенное время и начал горячо расспрашивать о России. Федор Иванович слушал очень внимательно, интересуясь всеми подробностями.
— Вот вы собираетесь в Россию, а я... — сказал он, и лицо его стало меняться, приобретая с каждым движением мускулов все более скорбное выражение, — когда еще поеду, и поеду ли? Уж больно оброс я тут. Нужно подниматься, а семья и все прочее... Душа скорбит, от многого скорбит...
Глазунов встал.
— Друзья мои! Долг каждого русского сейчас — быть на родине. Но и здесь, за пределами ее, мы обязаны делать наше русское дело.
Шаляпин тоже поднялся с места. Теперь это был уже не подавленный, сломленный человек, а великий русский богатырь. Во всей его фигуре и липе угадывалось столько силы и мужественности, словно он хотел сказать: «Мы еще поборемся!»
— Я поднимаю свой тост, — сказал Федор Иванович,— за процветание моей родины, за всех тех, кто ведет Россию к свободной, как море, жизни.
— За родину, — повторил Рахманинов, и все чокнулись.
Первые годы за границей композитор еще писал музыку, пробуя себя в новых жанрах. Однажды сочинил даже квартет для саксофонов. Мыслями о родине был навеян струнный квартет. «Воспоминание о прошлом» называлась его первая часть и «Русский праздник» — последняя.
Александр Константинович выступал в печати со статьями о Глинке, Римском-Корсакове, Беляеве. Впервые за границей узнали из его статей о Д. Д. Шостаковиче. Композитор пророчески утверждал, что он будет одним из величайших музыкантов, когда-либо выходивших из России.
Где бы Глазунов ни жил, начинающие музыканты находили его, чтобы показать свои сочинения и услышать его мнение. Он никому не мог отказать.
Однажды в нью-йоркском отеле, где Александр Константинович остановился, к нему пришел его импресарио г. Юрок. С трудом пробравшись сквозь толпу музыкантов, которые жаждали видеть Глазунова, Юрок с возмущением набросился на композитора:
— Чего хотят эти люди?
— Чтобы я просмотрел их сочинения.
— Это невозможно, ведь вы устали, и вам надо отдохнуть!
— Что ж, хорошо, только позвольте мне повидать одного молодого человека с квартетом.
Однако на следующей неделе и через неделю тот же молодой человек с унылым выражением лица все еще был в зале отеля. Юрок удивлялся:
— Что он делает тут все время? Ведь вы больны!
— Этот юноша просил меня посмотреть его сочинение. Но музыка была так плоха, что я не решался сказать ему об этом и целиком переписал квартет. Теперь он совсем ничего. Даже хорош.
Здоровье Глазунова резко ухудшалось. Он начал чувствовать большую слабость и вынужден был отказаться от концертов. Жизнь стала однообразной и утомительной.
Уже в шесть часов утра приходил врач и начинались лечебные процедуры. То его заворачивали в мокрые простыни, то делали массаж.
Когда лечебные процедуры заканчивались, Александр Константинович уходил в Булонский лес, около которого жил. Сидя ясными летними вечерами на одной и той же любимой скамеечке, он подолгу любовался тем, как то вспыхивали, то гасли в лучах заходящего солнца праздничные поляны. И ему, как это часто случалось в России, сообщалось то спокойствие, которым была полна достигшая расцвета природа.
Александр Константинович давно уже мечтал о возвращении на родину, но Ольга Николаевна почему-то откладывала отъезд. Незаметно наступила осень. Дорожки леса покрылись мягким разноцветным ковром из опавших листьев. Он ходил, путаясь в них ногами, и вспоминал Озерковский сад и Шуваловский парк.
Слабость все возрастала. Глазунов уже не мог сам ходить и только сидел целыми днями у окна, а в руках незаметно тлела забытая сигара. «При долгой ходьбе я устаю, но и продолжительно сидеть не могу...» — писал композитор. А посадка в машину и высадка были, по его словам, «поистине болезненны и довольно постыдны».
Его любимый Булонский лес стал таким же грустным, как и он сам. Листьев на деревьях почти не было, и они напоминали ему перевернутые метлы. Ночью часто бывали заморозки, он догадывался об этом, глядя на влажные скамейки. Но к полудню становилось теплее, скамейки просыхали. Снега не было.
Он тосковал по снегу, по русской зиме, по родине и часто перебирал те короткие весточки, которые получал оттуда. Мысли о консерватории не оставляли его никогда. Александр Константинович писал подробные письма педагогам, интересовался всеми мелочами ее жизни, отвечал на задаваемые вопросы. А однажды вахтер консерватории получил от Глазунова поздравительную телеграмму и посылку ко дню рождения. Об этом событии вспоминали потом в Ленинграде очень долго.