А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников
Шрифт:
В Степане Никитиче до сих пор больше огня и душевной силы, хотя, вероятно, меньше физической, хотя он глух и руки у него сильно трясутся. В Степане Никитиче есть то, что
Мхом покрытая бутылка вековая
Хранит струю кипучего вина... [37]
VII
Письмо Жандра к Смирнову от 25 сентября 1858 года. — Свидание с Жандром в конце февраля 1859 года. — Воспоминания о недавно умершем С. Н. Бегичеве и его дружбе с Грибоедовым. — Рассказ Смирнова, со слов Бегичева, о случае в католическом монастыре в 1814 году. — Свидетельство Жандра, в каком виде был автограф "Горя от ума", привезенный Грибоедовым в Петербург в 1824 году. — Многочисленные списки "Горя от ума". — Главный список А. А. Жандра, исправленный автором собственноручно. — Допрос Жандра государем. – О портфелях
В конце февраля 1859 года я снова приехал в Петербург. Само собой разумеется, что один из первых моих визитов был сенатору Жандру, который писал ко мне только одно письмо, но самое обязательное. В письме этом, которое я прилагаю в подлиннике, были мне особенно дороги следующие строки: "Не удивляйтесь и не сердитесь на меня, любезнейший, почтенный Дмитрий Александрович, что на три письма ваши, которые доставили мне истинное удовольствие, убеждая, что на свете есть еще люди, согретые человеческим сердцем, — я отвечаю так поздно. Для таких старых людей, как я, самое трудное дело писать, что бы то ни было... А я все лето писал, писал и писал..." Далее следовало исчисление его настоящих служебных трудов и следующее слишком важное для меня известие: "Перебравшись на новую квартиру и перебирая мои бумаги, я нашел два письма незабвенного моего друга. Если удосужусь, то пришлю вам копии с них. Одно менее интересно, другое несравненно более. Оно писано к Варваре Семеновне, общему нашему другу, из Табриса незадолго до последнего отъезда Александра в Тегеран, следовательно, незадолго до его смерти".
Нас как-то невидимо, но как-то чувствуемо соединяла мысль, что его уже нет, нашего общего друга, нашего дорогого Степана Никитича.
— Он умер, — сказал я.
Сенатор промолчал, но ему, видимо, было грустно.
— Он обещал мне, при последнем свидании, все письма Грибоедова к нему в мою собственность, — продолжал я.
— Не знаю, — отвечал Жандр, — но я душевно сохраняю память об этом человеке, — недаром его так любил Грибоедов. Они много дурости наделали в молодости: во второй этаж дома в Брест–Литовске верхом на лошадях въехали бал… Это были кутилы, но из них вышли замечательные люди. Степан Никитич был рыцарь благородства, и вы должны почитать себя совершенно счастливым, если сохранили несколько его писем.
— Вы рассказываете, Андрей Андреевич, как они в Брест–Литовске верхом во второй этаж на лошадях приехали. Да мало ли они там чудили. Я вам расскажу одну продел очку моего дядюшки: вы, вероятно, знаете, что в Брест–Литовске был какой–то католический монастырь, чуть ли не иезуитский; вот и забрались раз в церковь этого монастыря Грибоедов с своим любезным Степаном Никитичем, когда служба еще не начиналась. Степан Никитич остался внизу, а Грибоедов, не будь глуп, отправился наверх, на хоры, где орган. Ноты были раскрыты. Собрались монахи, началась служба. Где уж в это время находился органист или не посмел он согнать с хор и остановить русского офицера, да который еще состоял при таком важном в том крае лице, каким был Андрей Семенович Кологривов, — уж я вам передать этого не могу, потому что не догадался об этом спросить Степана Никитича, от которого слышал о всей этой проделке. Вы лучше моего знаете, что Грибоедов был великий музыкант. Когда по порядку службы потребовалась музыка, Грибоедов заиграл и играл довольно долго и отлично. Вдруг священнодейческие звуки умолкли, и с хор раздался наш кровный, наш родной "Камаринский"... Можете судить, какой это произвело эффект и какой гвалт произошел между святыми отцами...
С Жандром мы видались часто. Раз он говорит мне: "Когда Грибоедов приехал в Петербург и в уме своем переделал свою комедию, он написал такие ужасные брульены, что разобрать было невозможно. Видя, что гениальнейшее создание чуть не гибнет, я у него выпросил его полулисты. Он их отдал с совершенной беспечностью. У меня была под руками целая канцелярия: она списала "Горе от ума" и обогатилась, потому что требовали множество списков. Главный список, поправленный рукою самого Грибоедова, находится у меня. Вы почерк его знаете, – сомнения не может быть никакого. Барон Корф просил у меня мой экземпляр для императорской Публичной библиотеки, но я не дал, потому что хочу, чтобы этот экземпляр сохранился в моем семействе".
Несколько раз говорили мы о князе Александре Одоевском. "Князь Александр, — сказал мне Жандр, — после происшествия 14 декабря бежал, за ним был послан Василий Перовский, человек чрезвычайно благородный; он видел в Ораниенбауме следы его по снегу, когда тот побежал из дому в лес, но не решился его преследовать. Впрочем, его схватили. И я был схвачен в пальто, бобровой шапке (как давший свое платье князю Одоевскому); в таком виде я был представлен императору, в пальто и в бобровой шапке. Государь спросил меня:
— Ты дал князю Одоевскому одежду?
— Я.
— Ты участвуешь в заговоре?
— Нет. Но я всех их знаю.
— Ступай.
После государь меня жаловал, и лент, и звезд было дано много, и нередко я имел так называемое счастье представляться Николаю Павловичу и обедать у него, особенно же часто в Петергофе, где я почти всегда живу летом, но никогда государь не сказал со мной ни одного слова; я видел милости, но видел и немилости, впрочем, мне все равно. Хоть мне дадут пятую, хоть шестую звезду, все это вздор. Я служил честно — и умру честно".
Раз я сидел у Жандра особенно долго; старик разговорился.
— Я помню те времена, когда без портфелей ходили... старые времена, вы их помнить не можете.
— Да в чем же бумаги–то носили? — спросил я.
— Да в бумагах же.
— А дождь, снег, ветер?
— Ну, так в платок завяжут или в салфетку завернут, а о таких премудростях, как портфели, и слухом не слыхали, и видом не видали.
Я промолчал, потому что боялся, что отпущу глупость, вроде следующей: "Да, подлинно доисторические времена", и тем напомню старику его действительно преклонные лета, что не всегда бывает приятно. Жандр особенно любил говорить о всем, что относится к 14 декабря. Видимо, что он всем этим происшествиям сочувствует и судит о них, зная всю подноготную, как человек умный и благородный, то есть осуждает их.
— А вот я вам расскажу, как развивались перед 14 декабря партия аристократическая и партия либеральная. Всем известна история дуэли между Черновым и Новосильцевым. До такой степени общество было настроено в смысле идей демократических и революционных, что все было против аристократии, которая, как плющ какой–нибудь около дерева, всегда и всюду вилась около престолов. Отец Чернова был генерал-майор; у него было семь сыновей и одна дочь. Я знавал ее, она была очень хороша, можно сказать, красавица. Новосильцев влюбился и, уже сосватавшись и бывши женихом девушки, так что он ездил с ней вдвоем по городу, должен был изменить по воле строгой и безумной матери своему слову; она не позволила сыну жениться, потому что у Черновой имя было нехорошо — Нимфодора, Акулина или что–то вроде этого. Из–за этого вышла дуэль. Старик генерал Чернов сказал, что все его семь сыновей станут поочередно за сестру и будут с Новосильцевым стреляться и что если бы все семь сыновей были убиты, то будет стреляться он, старик. Дело совершилось так; Новосильцев стрелялся с старшим Черновым. Оба были ранены насмерть. Новосильцев умер прежде Похоронный поезд его, как аристократа, сопровождало великое множество карет, — поверить трудно; это взбудоражило все либеральные умы; решено было, когда Чернов умер, чтобы за его гробом не смело следовать ни одного экипажа, а все, кому угодно быть при похоронах, шли бы пешком, — и действительно страшная толпа шла за этим хоть и дворянским, но все–таки не аристократическим гробом — человек 400. Я сам шел тут. Это было что–то грандиозное.
Однажды Жандр спросил меня:
— Читали вы когда–нибудь донесение Следственной комиссии?
— Никогда его даже и не видывал.
— Как жаль! Оно у меня было и куда–то запропастилось: ведь у меня такое множество всяких бумаг. Эта вещь, кажется, была писана для надувательства почтеннейшей публики, как будто публика — дитя. Однако знаете ли, что в обществе была некоторая надежда, что Николай простит или хоть не так тяжко накажет главных лиц заговора. Я в это не верил, – Николай никогда не прощал, и он их преспокойно повесил. В тот самый день, когда их повесили, некоторые из близких мне людей видели отца Рылеева. Он был весел. Вот, стало быть, как сильна была надежда... За верность этого факта я вполне ручаюсь.