Абрам Нашатырь, содержатель гостиницы
Шрифт:
Сидя сбоку, он видел каждую минуту перед собой мертвый обрубок Нёминой ноги, туго набивший собой коротенький, зашитый глухо, мешочек левой штанины. И правая нога брата, обутая в свеженачищенный, блестевший под столом сапог, тоже казалась оттого, как и неживой мешочек мяса, легкой и слабой.
И то, что Нёма — инвалид, успокаивало и радовало теперь замкнувшегося в себе Абрама Нашатыря, словно победить он думал брата только своей крепкой физической силой…
Нёма пил легко и свободно, шутил и рассказывал анекдоты, — и Розочка и Марфа Васильевна
А когда он, встав из-за стола, начал вдруг, приставив руку ко рту, искусно имитировать виолончель и соловья, — и Розочка и Марфа Васильевна не смогли сдержать своего восхищения и одобрительно захлопали веселому гостю.
Даже молчаливо куривший Абрам Нашатырь хмуро улыбнулся и сказал:
— Актер, да и только!…
— Чтоб вы-таки знали, господа!… — возбудился Нёма.
И через минуту, быстро стуча костылями и шаркая по полу уцелевшей ногой, он принес из своего номера завернутый в газету сверток разноцветных афиш и летучек.
— Читайте… можете уже прочесть! — выкрикнул он, возбужденный и излишне выпитым, и сегодняшним своим успехом, и его тонкие, вырезанные серьгой ноздри вздрагивали и раздувались:
— Ну, ну… смотрите-ка… а?!
И слова соскакивали с узких, отвисающих теперь губ, как торопливые пассажиры — с подножки трамвая.
Посмотреть на пестренькие афиши подошел и Абрам Нашатырь.
И все присутствующие с любопытством рассматривали красненькие, зеленые и синенькие афишки.
В них — саратовских, ярославских, минских, златоустовских — большими и малыми буквами значилось, что в кино или в цирке, в цирке или в нардоме выступает «неподражаемый, знаменитый, награжденный золотыми медалями имитатор животных, птиц, музыкальных инструментов и машин — Вениамин де-Нашато…».
— Ах, вы, «де-Нашато» веселый!… — ласково хохотала бывшая полковничья жена и уже совсем близко и ласково наклонялась к нему своим теплым корпусом.
— Дядечка, какой вы способный… — мягко и застенчиво блестели Розочкины глаза.
— Чтоб я знал, что у меня брат — циркач!… — недовольно усмехался сбоку Абрам Нашатырь, заметивший, как на минуту прижалось тело Марфы Васильевны к Нёминому плечу.
— Свистун!… Свистун!… — повторил он еще раз, словно нашел вдруг, обрадовавшись, нужное слово, могущее оскорбить и сильно ударить ставшего ему на дороге младшего брата.
А когда Розочка и Марфа Васильевна вышли уже из комнаты, он подошел близко к Нёме и сказал:
— Нёма… а, Нёма? Сколько женщин в ночь ты можешь?… Нагое и грубое слово громко упало с опьяневших уст Абрама Нашатыря.
— Сколько, мой дорогой свистунчик? А я могу хоть двадцать; что ты скажешь про своего брата, Нёма?…
Он с коротким и сухим смешком, походившим на дребезжащее щелканье жести, самодовольно толкнул брата пальцем под ребра.
Для сегодняшнего глухого состязания с Нёмой это было последним — и как казалось самому — самым крутым и верным ударом по брату, очевидно уступавшему плотской силе крепкого и жилистого, как отвердевший узел пароходного каната,
И второй раз с почти нескрываемой радостью серое стекло глаз его скользнуло, точно проверяя напряженную мысль, по мертво торчащему обрубку Нёминой ноги: какая уж женщина может пожелать калеку!…
— Хе-хе-хе-хе… — жестью смеялся опьяневший заметно голос Абрама Нашатыря.
— Абрам, — усмехнулся младший брат, — Абрам! Я, Нёма, обещаю тебе, что не трону первый твоей содержанки, так зачем же ты маклеруешь передо мной своей старой ширинкой?!
И иссиня— розовое лицо его фыркнуло громким смехом, и подвижный, нервный, как кольцо червей, рот глядел на Абрама Нашатыря насмешливо хохочущей дырой…
Может быть, Абрам Натанович ударил бы сейчас издевавшегося над ним брата, — уже дернулась горячая рука, — но в этот момент вошла дочь, Розочка, и позвала Нему к себе в комнату. У нее был час свободного времени, когда обедавшая внизу, в кафе, Елена Ивановна могла одновременно присмотреть и за буфетной стойкой.
Они присели на Розочкину кровать (на рядом стоящую — Елены Ивановны — Нёма положил свои костыли), и опять племянница рассматривала цветные дядины афишки и выслушивала его правду и неправду о пятилетних скитаниях цирковым актером.
— Ой, как интересно, как интересно!… — поминутно прерывала она его восклицаниями.
И только чуть застенчиво мигали ее влажные карие глаза, когда дядя посреди своего рассказа вдруг крепко обнимал ее, прижимал к себе и целовал — сначала голову, а потом щеки и губы — длинно и ласково: «У, ты моя хорошенькая Розочка!…»
Ее никто еще никогда не целовал из мужчин, и эта неожиданная и частая ласка, обдававшая все лицо остро-теплым запахом спирта, заставляла краснеть — как сама чувствовала — все тело под легким ситцем летней одежды.
— У… ты — настоящая розочка… — ласково улыбался Нёма. — Ты — огурчик!…
Слегка охмелевший и возбужденный сегодняшним своим успехом, Нёма точно начал забывать, что сидит с ним рядом родная племянница, «маленькая Розочка», которую помнил всегда пухленьким ребенком: поцелуи его становились упруги, а рука, обнимавшая девушку, тверже… Иногда он отодвигался от нее, словно хотел получше разглядеть слушавшую его с любопытством Розочку. И мозаичным, слегка воспаленным глазам приятны были слегка вспухшие теперь губы, толстая, растрепавшаяся девичья коса, плотно вынесенная вперед крутым валуном грудь.
— Розочка, — сказал он вдруг, — я такой несчастный, если б ты только знала! Меня во всех городах награждали медалями, но я все-таки такой несчастный, — повторил он опять. — Розочка, разве может меня полюбить молодая девушка, когда я такой теперь калека?…
Нёма снял руку с ее плеча, опустил книзу голову, и показалось в тот момент Розочке, что хочет заплакать, застонать уныло дядя ее — ласковый и обиженный судьбой. Тихо обняла его, прижалась сама и, если б заплакал теперь Нёма, не смогла бы от жалости себя сдержать и тоже заплакала бы.