Ада, или Радости страсти (Часть 2)
Шрифт:
Сделав наезд на другую группу, что стоит в нескольких шагах отсюда под лиловатыми гирляндами ведущей в патио арки, можно было бы отснять средним планом брюхатую жену молодого маэстро, одетую в платьице в горошек и наполняющую бокалы подсоленным миндалем, и нашу выдающуюся писательницу в ослепительных лиловых воланах, лиловой шляпе и таких же туфельках, норовящую набросить зебровый халатик на Люсетту, которая отпихивает его с вульгарными замечаниями, перенятыми ею у горничной, но произносимыми таким в точности тоном, чтобы туговатая на ухо мадемуазель Ларивьер не смогла их расслышать.
Люсетта все же осталась полуголой. Ее тугая гладкая кожа отливала цветом густого персикового сиропа,
Большую часть дня он без задних ног проспал в своей комнате, томимый длинным, бессвязным, безрадостным сном, повторявшим в виде плоской пародии его «казанованову» ночь с Адой и их отдающий чем-то зловещим утренний разговор. Сейчас, когда я пишу это после столь многих провалов и взлетов времени, мне трудно отделить нашу передаваемую в неизбежно стилизованной форме беседу от гула укоров, пролагающих путь омерзительным изменам, которые томили молодого Вана в том тягостном сне. Или это теперь ему снилось, будто он видел сон? Действительно ли гротесковая гувернантка написала роман, озаглавленный «Les Enfants Maudits»? Который беззаботные манекены, в этот миг обсуждавшие его переделку, намеревались перенести на экран? Сообщив ему пошлость даже большую, чем та, что отличала и Двухнедельного Избранника Читательских Клубов, и квохтанье его аннотаций? И вправду ли Ада была ему так же противна, как и во сне? Вправду.
Нынешняя, пятнадцатилетняя Ада обзавелась дразнящей, безнадежной красотой, к тому же еще не очень опрятной: всего двенадцать часов назад, в полутемной кладовке он прошептал ей на ухо загадку: какое слово начинается с «де» и худо-бедно рифмуется с английским названием муравья, живущего на берегу реки в Силезии? Ада щеголяла эксцентричностью манер и нарядов. Загар, обративший Люсетту в калифорнийку, ее нимало не волновал, и даже следа его не было видно на бесстыдной белизне Адиных длинных конечностей и сухопарых лопаток.
Дальняя родственница, больше уже не сестра Рене, даже не единокровная (столь лирично проклинаемая Монпарнассом), она перешагнула через него, как через бревно, и возвратила Марине смущенного пса. Актер, которому в одной из ближайших сцен почти наверняка предстояло напороться на чей-то кулак, отпустил на ломаном французском непристойное замечание.
– Du sollst nicht zuh"oren, – промурлыкала Ада немецкому таксу, прежде чем уложить его на колени Марины, под «проклятых детей». – On ne parle pas comme ca devant un chien, – прибавила она, не удостоив Педро взглядом, тем не менее актер поднялся, поправил мошонку и в один достойный Нуржинского прыжок настиг ее у кромки бассейна.
Была ли она и вправду красива? Была ли она хотя бы, что называется, привлекательна? Она была отчаяньем, мукой. Глупая девчонка забрала волосы под резиновый чепчик, отчего ее шея, оперенная несколькими темными прядями, приобрела непривычный, больничный облик, такой, словно владелица ее поступила служить в сиделки и теперь ей не до танцулек. Чуть выше бедра на выцветшем, сизовато-сером купальном трико красовалось сальное пятно, а в нем дырка, проеденная, как можно было догадаться, какой-то охочей до сала гусеницей, – да и маловат был этот купальник для привольных движений. От нее пахло влажной ватой, мшистыми подмышками и купавами, будто от безумной Офелии. Ни одна из этих малостей не досаждала бы Вану, окажись они с глазу на глаз; но присутствие мужлана-актера все делало непристойным, грязным, несносным. Возвращаемся к кромке бассейна.
Наш
Теперь он следил за тем, чтобы Педро и Фил, которые, всхрапывая, бултыхались в нечистой купальне, как-нибудь его не обрызгали. Через пару минут пианист всплыл и, обнажив в искательной улыбке жутковатые десны, попытался стянуть в бассейн распростершуюся на плиточном бережку Аду, но она уклонилась от его отчаянных притязаний и, обняв большой оранжевый мяч, только что ею выуженный, сначала, как щитом, отпихнула им Фила, а затем бросила его Вану, отбившему мяч в сторону, отвергая игру, игнорируя игривость, презирая игрунью.
Следом и волосатый Педро взгромоздился на кромку и принялся флиртовать с бедняжкой (его пошлые приставания, сказать по правде, заботили девушку куда меньше всего остального).
– Надо раккомодировать твою меленькую дырку, – сказал он.
– Господи-боже, que voulez-vous dire? – спросила она, вместо того чтобы отвесить ему здоровую плюху.
– Позвольте дотрогать твою чаровательную проникновенность, – упорствовал остолоп, просовывая мокрый палец в дыру на купальнике.
– Ах, это, – (пожав плечами и поправив сползшую при пожатии бридочку). – Подумаешь. Может быть, в следующий раз я надену мой сказочный новый бикини.
– Может быть, в следующий раз нет Педро?
– То-то я расстроюсь, – сказала Ада. – А теперь будь хорошей собакой, притащи мне коку.
– E tu? [107] – спросил, проходя мимо Марины, Педро. – Опять «отвертка»?
– Да, дорогой, только с помплимусовым соком, не с апельсинным, и с чуточкой zucchero. [108] Никак не пойму (обращаясь к Вронскому), почему это на одной странице я разговариваю будто столетняя старуха, а на следующей словно пятнадцатилетка? Потому что, если тут ретроспекция – я полагаю, тут ретроспекция? (она произносила это слово «по-английски»: fleshbeck), Ренни, или как его? – Рене – не может знать того, что он, видимо, знает.
107
А тебе? (ит.)
108
Сахару (ит.).
– Ничего он не знает, – рявкнул Г. А., – это такая нерешительная ретроспекция. Во всяком случае, Ренни, любовник номер один, ничего не знает о том, что она старается избавиться от любовника номер два, а сама она все время думает, хватит ли ей смелости пойти на свидание с номером третьим, деревенским джентльменом, ясно?
– Ну, это что-то сложновато (sort of complicated), Григорий Акимович, – почесав щеку, сказала Марина, ибо она всегда предпочитала – хотя бы самосохранения ради – не вспоминать куда более сложные переплетения собственного прошлого.