Ада, или Радости страсти. Семейная хроника
Шрифт:
– Это jeune fille fatale [125] , светлая, щемящая красота, – доверительно объяснял Демон своей прежней любовнице, нимало не любопытствуя, слышит ли эти слова (слышит) предмет его восхвалений, – Ада в противоположном конце гостиной помогала Вану ловить пса, несколько слишком выставляя при этом ноги. Наш давний приятель, взволнованный встречей не меньше прочих членов семьи, приковылял по пятам за Мариной, сжимая в радостной пасти старый, отороченный горностаевым мехом шлепанец. Последний принадлежал Бланш, получившей приказ отвести Така к себе, но, как всегда, не позаботившейся надежно его запереть. Обоих детей пробирал холодок deja-vu [126] (в сущности говоря, двоекратной, если взирать на нее из художественного далека).
note 125
Роковая девушка (фр.).
note 126
Парамнезия, или ложная память (фр.), психиатрический термин; дословно: «уже виденное».
– Пожалста, без глупостей, особенно devant les gens, – сказала чрезвычайно польщенная
– Вообще-то я – Фанни Прайс, – вставила Ада.
– В сцене на лестнице, – прибавил Ван.
– Не будем обращать внимания на их шуточки, – сказала Демону Марина. Я никогда не могла разобраться в их играх и маленьких тайнах. Впрочем, мадемуазель Ларивьер написала чудный сценарий об удивительных детях, совершающих странные поступки в старинных парках, – только не позволяй ей распространяться сегодня о ее литературных успехах, иначе она нам весь вечер испортит.
– Надеюсь, твой муж не слишком задержится, – сказал Демон. – Сама знаешь, после восьми по летнему времени он всегда не в своей тарелке. Кстати, как Люсетта?
В этот миг Бутеллен величаво распахнул обе створки дверей, и Демон подставил Марине свернутую калачиком руку. Ван, на которого в присутствии отца порою накатывало прискорбное озорство, вознамерился подобным же манером ввести в столовую Аду, но та с родственной sans-gene [127] , которую вряд ли одобрила бы Фанни Прайс, шлепнула его по руке.
Еще один Прайс, типичный, чересчур типичный старый слуга, которого Марина (и Г.А. Вронский в пору их краткого романа) невесть почему называла «Грибом», поместил во главе стола ониксовую пепельницу – Демон любил подымить между переменами блюд, сказывались русские предки. Боковой столик был, тоже на русский манер, заставлен красными, черными, серыми, бланжевыми закусочками, – салфеточную икру отделяла от свежей телесная тучность соленых грибков, подберезовиков и белых, розовость копченого лосося спорила с багрянцем вестфальской ветчины. На отдельном подносе мерцали разнообразные водочки. Французскую кухню представляли chaudfroids и foie gras [128] . В темной, неподвижной листве за раскрытым окном с грозной поспешностью свиристели сверчки.
note 127
Бесцеремонностью (фр.).
note 128
Заливное из дичи и паштет из гусиной печенки (фр.).
То был – сохраним повествовательный лад – приятный, обстоятельный, обаятельный обед, и хотя разговор почти целиком сводился к семейственным прибауткам и бойким банальностям, этой встрече предстояло остаться в памяти странно значительным, пусть и не сплошь приятным переживанием. Подобным опытом дорожишь примерно так же, как воспоминанием о внезапной влюбленности в какую-нибудь картину, вспыхнувшей при посещении живописной галереи, или грезовым ладом, грезовыми подробностями, смысловым богатством красок и обликов, присущими иному сновидению, во всех прочих отношениях пустому. Стоит отметить, что отчего-то в тот вечер все были не в лучшей форме – даже читатель, даже Бутеллен (раскрошивший, увы, бесценную пробку). Неприметная примесь фарса и фальши витала над вечером, не позволяя и ангелу, – если ангелы способны заглядывать в Ардис, – испытывать непринужденность; и все же то был волшебный спектакль, которого ни один художник не позволил бы себе пропустить.
Скатерть и свечи сверкали, маня мотыльков – и порывистых, и пугливых, – и подстрекаемая привидением Ада помимо собственной воли признавала меж ними многих своих «порхливых приятелей». Белесые пришлецы, которым только и нужно было, что расправить хрупкие крылья на какой-нибудь лучезарной поверхности, потолочные хлопотуны в боярских мехах, какие-то плотного сложения ракалии с косматыми сяжками и, наконец, чума вечеринок, багровотелые, в черных поясках бражники, безмолвно или погуживая, вплывали или врывались в столовую из отсырелой темной и теплой ночи.
Не следует, ни в коем разе не следует забывать, что стояла сырая, темная и теплая ночь середины июля 1888 года, что дело происходило в Ардисе, в округе Ладора, и что за овальным обеденным столом, сиявшим хрусталем и цветами, сидела семья из четырех человек – это не сцена из пьесы, как может, да что там может – должно показаться, – которую зритель (вооружась фотокамерой или программкой) наблюдает из бархатной бездны сада. Шестнадцать лет пролетело с окончания трехлетней любви Марины и Демона. Различной длины антракты – разрыв на два месяца весной 1870-го и другой, почти на четыре, в середине 1871-го – в ту пору лишь обостряли нежность и непереносимость этой любви. Ее на редкость огрубевшие черты, ее наряд, это облепленное блестками платье, мерцание сетки на розово-русых волосах, красная, обожженная солнцем грудь и мелодраматический грим с избытком охры и терракоты даже отдаленно не напоминали мужчине, любившему ее пронзительнее, чем любую из женщин, с которыми он распутничал, натиска, блеска и лиризма, присущих некогда красоте Марины Дурмановой. Демона это удручало – этот глубокий обморок прошлого, разбредшиеся кто куда музыканты его странствующего двора, логическая невозможность соотнести сомнительную явь настоящего с бессомненной прошлого. Даже hors-d'oeuvres [129] на «закусочном столе» усадьбы Ардис, даже стенная роспись ее столовой никак не связывались с их petits soupers, хотя, Бог свидетель, три главных столпа, на которых зиждилась любая трапеза Демона, были всегда одинаковы – соленые молодые грибочки, схожие тесными шлемиками с шахматной пешкой, серый жемчуг свежей икры и паштет из гусиной печенки, утыканный периньонскими трюфелями.
note 129
Закуски (фр.).
Демон забросил в рот последний кусочек черного хлеба с упругой молодой лососинкой, проглотил последнюю стопочку водки и занял место насупротив Марины, усевшейся на другом конце продолговатого стола, за большой бронзовой вазой с похожими
note 130
Больницу (ит.).
Марина же, будучи, в сущности говоря, манекеном в человеческом облике, сомнений подобного рода не питала: ей недоставало того «третьего зрения» (индивидуального, волшебно подробного воображения), которым порой обладают и дюжинные, серые во всех иных смыслах люди и без которого память (даже память глубокого «мыслителя» или гениального механика) представляет собой, если честно сказать, не более чем лекало или листок отрывного блокнота. Мы отнюдь не желаем строго судить Марину, как-никак в наших висках и запястьях пульсирует ее кровь, и многие наши странности принадлежат ей, не ему. И все же мы не вправе закрывать глаза на заскорузлость ее души. Сидевший во главе стола мужчина, соединенный с нею двумя беззаботными молодыми людьми – «юным любовником» (на фильмовом жаргоне) по правую руку Марины и «инженю» по левую – ничем не отличался от Демона, который о прошлое Рождество восседал рядом с ней у «Праслина», и кажется, что в этом же черном смокинге (возможно, лишь без гвоздики, определенно утянутой им из вазы, которую Бланш велено было принести из галереи). Края дурманящей бездны, близость которой он чуял при всяком свиданьи с Мариной – невыносимое ощущение «волшебства жизни» с ее преувеличенной неразберихой геологических разломов, – эти края невозможно было соединить посредством того, что она принимала за пунктирную линию их будничных встреч: «бедный старый» Демон (титул, с которым уходили в отставку все ее наложники) являлся ей в обличии безвредного призрака – в театральных фойе, «между веером и зеркалами», в гостиных общих знакомых, а однажды раз в Линкольн-парке (он указывал тростью на лиловый зад обезьяны и в согласии с правилами beau monde [131] не поклонился Марине, ибо сопровождал куртизанку). Где-то еще глубже, совсем глубоко хранились три года разбросанных в безумном беспорядке свиданий с ним, которые ее подпорченный серебристым экраном рассудок надежно преобразовал в мелкую мелодраму, в «Опаляющую любовь» (название единственной ее имевшей бурный успех картины) – страстные сцены в «дворцах», пальмы и лиственницы, его Беспредельная Преданность и невозможный нрав, разрывы, примирения, «Голубые экспрессы», слезы, страхи, измены, угрозы безумной сестры, ни на что, разумеется, не способной, но оставляющей следы тигриных когтей на занавесах сновидений, особенно тех, что порождаются жаром, навеянным тьмой и туманом. И тень возмездия (с дурацкими юридическими околичностями), скользящая по декорациям за спиной. Конечно, все это лишь павильонные постройки, их ничего не стоит разобрать, уложить, снабдить биркой «Ад» и малой скоростью отправить куда подальше; и только редко-редко, глядишь, и вернется вдруг некий намек – скажем, в мастерском крупном плане двух левых, разнополых ладоней, – чем они занимались? Марина уже не могла припомнить (хоть и прошло всего лишь четыре года!), – играли а quatre mains [132] ? – ни он, ни она не брали фортепьянных уроков, – изображали на стене теневого зайца? – ближе, теплее, но все не то; что-то там отмеряли? Но что? Взбирались на дерево? На гладкий-прегладкий древесный ствол? Но где и когда? Когда-нибудь, мечтательно помышляла она, нужно будет все разложить по полочкам. Там подчистить, тут переснять. Что-то «вырезать», что-то «вмонтировать», подретушировать кое-где уж слишком красноречиво ободранную эмульсию, связать эпизоды «наплывами», а избыток ненужного, неудобного «метража» аккуратно изъять, заручившись кое-какими гарантиями; да, когда-нибудь прежде, чем смерть с ее хлопушкой возвестит окончание съемок.
note 131
Высшего света (фр.).
note 132
В четыре руки (фр.).
Нынче же она ограничилась тем, что механически потчевала Демона его любимыми яствами, которые ей удалось, составляя меню, довольно точно припомнить, – «зелеными щами» (изумрудного бархата супом из щавеля и шпината с плавающими в нем скользкими, вкрутую сваренными яйцами) и подаваемыми к ним с пылу с жару, приятно пышными «пирожками» с мясом, с морковкой, с капустой – peer-rush-KEY, – так произносимыми здесь и так почитаемыми от века. Следом за ними, решила она, хороши будут: жаренный в черных сухарях судак с вареной картошкой, рябчики и особого приготовленья спаржа («безуханка»), которая, как уверяют поваренные книги, не порождает прустовских «последствий».