Ада, или Радости страсти
Шрифт:
– Ты читай, читай, и все будет ясно, – сказал, копошась в своей копии, Г. А.
– Да, к слову, – заметила Марина, – надеюсь, милая Ида не воспротивится тому, что мы сделали его не только поэтом, но и балетным танцором в придачу? У Педро это прекрасно получится, а декламировать французские стихи его все равно не заставишь.
– Станет ерепениться, – ответил Вронский, – скажу ей, чтоб засунула себе телеграфный столб – туда, где ему самое место.
Неприличное «телеграфный» заставило Марину, втайне любившую соленую шутку, покатиться со смеху вроде Ады:
– Нет, серьезно, мне все же невдомек, как и почему его жена – я про жену второго любовника – мирится с таким положением.
Вронский растопырил пальцы
– При чем тут положение (situation-shituation)? Она остается в счастливом неведении насчет их романчика, и потом, она же сознает, что она пугало и толстуха, куда ей тягаться с ослепительной Элен.
– Я-то понимаю, другие не поймут, – сказала Марина.
Между тем герр Рак снова всплыл и вылез на край бассейна, поближе к Аде, едва не лишившись при смене среды обитания обвислых трусов.
– Вы позвольте, Иван, поставить и вам холодный русский кок? – спросил Педро, бывший, в сущности говоря, чрезвычайно мягким и дружелюбным молодым человеком.
– Вставь себе кокосовый орех, – ответил злобный Ван, испытывая бедного фавна, который, ничего не поняв, хихикнул и улегся на свой матрас. Клавдий хотя бы не ухлестывал за Офелией.
Меланхоличный молодой немец пребывал в философском, с отчасти самоубийственным оттенком, расположении духа. Его ждало возвращение в Калугано вместе с Эльзой, которая, как полагал доктор Эксрегер, «через дри недель поднесед ему дройню». Калугано он терпеть не мог – они с женой оба родились в этом городе, и там же, в минуту «взаимного помрачения», дурочка Эльза отдалась ему на парковой скамейке после чудесного приема в конторе фирмы «Органы Музаковского», в которой служил этот жалкий, сластолюбивый болван.
– Вы когда уезжаете? – спросила Ада.
– Forestday – после завтра.
– Хорошо. Замечательно. Адью, господин Рак.
Бедный Филип поник, пальцем рисуя на мокром камне унылые нули, покачивая тяжкой главой и явственно глотая слезы.
– Человек порой чувствует… Чувствует, – сказал он, – что играет роль и забыл, какие дальше слова.
– Да, мне говорили, такое чувство возникает у многих, – сказала Ада. – Должно быть, это furchtbar чувство.
– И нельзя помочь? Совсем никакой надежды? Я умираю, да?
– Уже умерли, господин Рак, – сказала Ада.
Во время этого отвратительного разговора Ада украдкой оглядывалась по сторонам и наконец увидела, что чистый, неистовый Ван стоит далековато от нее, под тюльпанным деревом, – упершись рукою в бедро, откинув голову с поднесенной ко рту бутылкой пива. Она оставила бассейн с валявшимся на его закраине трупом и направилась к дереву, выбрав из стратегических соображений окольный путь, который пролег между писательницей, еще не узнавшей, во что превращают ее роман, и потому дремавшей в парусиновом кресле (из деревянных подлокотников которого подобно розоватым грибам вырастали ее пухлые пальцы), и исполнительницей главной роли, застрявшей в смущении на любовной сцене, в которой упоминалась «светозарная красота» молодой хозяйки поместья.
– Однако, – сказала Марина, – как можно сыграть эту «светозарность», да и что вообще означает «светозарная красота»?
– Бледная красота, – окинув взглядом проходившую мимо Аду, подоспел на помощь Педро, – красота, для который много мужчин отрезали бы свои члены.
– Ладно, – сказал Вронский. – Надо все же покончить с этим дурацким сценарием. Стало быть, он покидает патио у бассейна, а поскольку мы решили снимать в цвете…
Ван покинул патио у бассейна и побрел куда глаза глядят. Он свернул в боковую галерею, ведшую к запущенной части сада, которая исподволь переходила в собственно парк. Погодя он заметил, что Ада поспешила последовать за ним. Подняв руку, выставив напоказ черную звезду подмышки, она сдернула купальный чепчик и, встряхнув головой, отпустила на волю поток струистых волос. Следом за ней семенила
109
Солнечные очки многократно воспетых дев (англ.).
– Ты злишься, потому что… – начала Ада, настигая его (она заготовила фразу насчет того, что ей хочешь не хочешь, а приходится быть вежливой с фортепианным настройщиком, по сути дела слугой, который обременен невнятным заболеванием сердца и женой, безнадежной мещанкой, – но Ван не дал ей договорить).
– Я не выношу двух вещей, – сказал он, слова вырывались из него, как реактивные снаряды. – Брюнетке, пусть даже неряшливой, следует выбривать срамные части, а уж потом выставлять их напоказ, и, кроме того, девушка из хорошей семьи никогда не позволит первой попавшейся блудливой твари тыкать ей пальцем под ребра, даже если ей пришлось натянуть побитую молью вонючую тряпку, коротковатую для ее прелестей. Ах! – добавил он, – и какого черта я возвратился в Ардис!
– Я обещаю, обещаю стать с этого дня осмотрительней, а паршивого Педро и близко к себе не подпускать, – сказала она, счастливо и сильно кивая в восторге дивного облегчения, причине которого предстояло лишь много позже обратиться для Вана в пытку.
– Эй, меня подождите! – завопила Люсетта.
(В пытку, бедная моя любовь! В пытку! Да! Но все это уже ушло на дно, все умерло. Позднейшая приписка Ады.)
Живописной группой – Аркадия да и только! – они расположились на мураве под огромным плакучим кедром, под восточным ковром, раскинутым спутанными ветвями поверх двух темных и одной огненно-рыжей головки (ковром, который, как и эта книга, держался на подпорках из собственной плоти), – так же он раскидывался надо мной и тобой в темные, теплые ночи нашего безалаберного, счастливого детства.
Больной воспоминаниями, Ван откинулся навзничь, сложил под затылком руки и, сощурясь, уставился в ливанскую синеву неба, видневшуюся между гроздий листвы. Люсетта любовно обозревала его длинные ресницы и жалостно – покрытую воспаленными пятнами и редкими волосками нежную кожу между шеей и челюстью, там, где бритье доставляло ему больше всего хлопот. Ада, склонив кипсековый профиль и, словно кающаяся Магдалина, свесив вдоль долгой белой руки длинные (под стать плакучим теням) волосы, сидела, рассеянно глядя в желтое устьице сорванного ею восково-белого дремлика. Она ненавидела его, она его обожала. Он был жесток – она беззащитна.
Никогда не выходившая из роли пристаючей, привязчивой егозы Люсетта уперлась ладошками в волосатую грудь Вана и пожелала узнать, на что он сердится.
– На тебя я не сержусь, – в конце концов ответил Ван.
Люсетта поцеловала руку Вана и тут же плюхнулась на него.
– Перестань! – сказал он, но она продолжала ерзать на его голой груди. – От тебя тянет неприятным холодом, дитя.
– Неправда, я горячая, – возразила она.
– Холодная, будто две половинки консервированного персика. Сделай милость, слезь.