Адаптация
Шрифт:
– Сама повернулась на бок, сынок. Лежит, похрапывает. Все-таки немного двигается. Может, все и будет хорошо, да?
– Да, может быть.
– Знаешь, сын. Я догадался, о чем она все время говорила, а мы не понимали!
– О чем?
– Да у нее же просто болела голова! Ты же помнишь, у мамы всегда мигрени были… Я дал ей средство от головной боли, вроде сейчас успокоилась.
И он стал надевать старые джинсы, рубашку с протертым воротником, свитер с катышками – на дачу.
Когда-то давно, лет двадцать назад, в нашей семье открылось, что мать изменяла отцу. Отец случайно нашел в шифоньере несколько писем, где какой-то Жорж писал ей
Там же, в пачке писем, нашлась и цветная фотография Жоржа. Полная противоположность моему отцу: грузный, наверняка храпящий по ночам улыбчивый мужчина в кепке и широченном костюме. В моем отце, несмотря на его неприхотливость и простодушие, всегда чувствовались остатки русского аристократизма. Жорж же был смесь домовитого мужика с купцом. В годы экономического хаоса, когда в разваливающейся советской империи начались проблемы с топливом, мать часто деловито говорила отцу, что достанет канистру-другую бензина для нашего тогда еще 407-го «Москвича» у ее знакомого водителя. И доставала.
Впоследствии, хотя отец вроде бы и простил мать, а она, как говорила, полностью порвала с Жоржем, отношения между родителями так и не наладились. С каждым годом совместной жизни они становились все более раздражительными, нервными, все чаще повышали друг на друга голос. Отец замыкался в своем одиночестве на работе, а после выхода на пенсию – на дачном участке в саду. Мать чаще, чем раньше, смотрела телевизор и любила застолья со спиртным больше, чем в молодые годы. Однажды, лет пять назад, когда я приехал погостить из Москвы, мать сидела в кресле, пила в одиночестве вермут и вытирала обильно льющиеся слезы рукой. Отец с простодушной какой-то злостью обронил при мне и брате, что ее Жора умер недавно в Запорожье, откуда он родом, а она только что узнала об этом. Мать исказилась в лице и ушла в спальню – у нее, как обычно в последние годы, стала сильно болеть голова.
Отец уехал.
Я сел в своей бывшей комнате за стол, за которым мы с братом по очереди делали уроки. Достал привезенный с собой ноутбук, стал писать что-то в «Адаптации». Но слова складывались примитивные, детские, будто я снова, как когда-то в школьные годы, сочинял приключенчески-фантастический роман. Попробовал выйти в Интернет с помощью мобильного телефона – по лучилось. Проверил, пришли ли мне письма – их оказалось целых восемь. Понадеялся, что хоть одно письмо будет от живого человека, но все они оказались рекламной рассылкой. На полках шкафа за стеклом стояли книги. Я смотрел на них: они сильно вдохновляли меня в юности. Джек Лондон, Стивенсон, Беляев… Позже Лермонтов, Толстой, Достоевский, Агеев, Кафка, Маркес, Кортасар, Сэлинджер. Эта литература вбивала в меня сваи – но ненадолго. Пришел какой-то исполин и выдернул, вытащил все эти сваи. Топливо, что горело во мне, выгорело. Люди, волнующие меня, пропали. Я не знал, откуда взять новое топливо и чем его зажечь. Все, на чем работал движущийся вокруг меня мир, казалось мне слишком дешевой смесью.
Я вспомнил давний разговор с братом – когда несколько лет назад он оказался по делам своего бизнеса в Москве. Мы перекусили, выпили в каком-то корейском ресторане, и я, дурак, вдруг разоткровенничался. Стал страстно объяснять, почему не могу и не хочу
– Знаешь, я могу тебя понять, Сашка… Потому что мы, конечно, выросли с тобой на одних книгах. На одних. Но то, что ты сейчас говоришь, это зависть. Зависть, а не желание какой-то там адаптации. Если бы ты, как какой-нибудь христианский оборванец, жил подаянием или просто картошкой и макаронами и не вякал бы тут о своих претензиях на глубокий вкус… я бы зауважал тебя, брат. Но ты хочешь материального благополучия. Гарема хочешь, чтобы людишки тебя понимали и услаждали эстетически. И несмотря на твои духовные страдания, давали бы тебе зарабатывать деньги. Так? Ты прав только в одном – в том, что ты не выдумал такую свою ничтожную боль. Она есть, брат. Таких, как ты – полно. И проблема ваша в одном. Вы хотите быть выше тех, кто вам платит.
– Это не так… – помню, сказал я тихо, – ты же знаешь, что это не зависть… Я не считаю, что родился для того, чтобы идти в пустыню или для макаронов… Я человек, который хочет нормальной жизни сегодня, сейчас, среди современных людей – что же здесь завистливого, брат? Да, я хочу жить достойно, не нуждаться, я не лентяй, черт возьми! Но при этом я не могу сделать себе лоботомию, не могу и не хочу вырезать, черт возьми, то, что я помню, что знаю, что читал, чувствовал, переживал… И, зарабатывая деньги, я ищу единомышленников, с которыми можно говорить о том, что волнует – что же здесь завистливого, что дерьмового!
Я почти кричал, некоторые посетители ресторана на нас оглядывались.
– А ты вырежи, – тихо, как я вначале, сказал мне брат.
– Что?
– Вырежи мозги, сделай лоботомию. Что тут неясного? Если ты попадаешь в джунгли на остров, ты же не будешь там учить обезьян, как им надо правильно жрать ножом и вилкой! Ты будешь жить, как они, если захочешь жить.
– А если я… захочу вернуться на материк?
– А если материка нет? Потоп его поглотил, нету, все?! Что тогда?
– Тогда… – сказал я, – лучше, может… вздернуть себя в этих джунглях…
– Ну так иди вздернись… – без тени улыбки, глядя мне в грудь, сказал брат. Затем он полез в карман за бумажником, вытащил деньги и положил несколько купюр на листок с напечатанным счетом за наш обед. Я видел, что он покрыл всю сумму с учетом чаевых. Я достал свой бумажник, вытащил свою половину счета и положил сверху на его деньги.
Сухо исподлобья взглянув на меня, Борис взял три мои купюры по пятьсот рублей и аккуратно вложил в свой бумажник. Затем закрыл книжку со счетом, отодвинул ее и встал.
Когда мы вышли на улицу и шли по мерзлому асфальту к метро, он сказал:
– Хочешь, одно замечание, последнее?
– Да, конечно.
– Оставайся, Сашка, таким, как есть… Может, это меня выебут на том свете. Так, что я прокляну все, что делал на этом. Забудь обо всем, что я тебе говорил. Может, лучше быть таким, как ты, чем таким, как я. Пошли они все… Пока.
И он протянул мне руку, которую я пожал быстро и нежно.
Брат спустился в метро и уехал.
Кажется, тогда он впервые выругался передо мной матом. Но это было самое чистое, самое безгрешное ругательство из всех, которые я когда-либо слышал.