Адмирал Корнилов
Шрифт:
— Ура! — закричал князь Андрей, едва удерживая в руках тяжёлое знамя, и побежал вперёд…» Батальон обогнал князя и вышиб французов с русской батареи.
…«Вперёд, ребята! Ура!» — кричит Михаил Козельцов в «Севастополе в августе» 27 августа 1855 года, в час последнего штурма Севастополя, когда противник занимает редут Шварца. «Он побежал вперёд вдоль траверса, человек 50 солдат с криками побежали за ним».
…«— Что, выбиты французы везде? — спросил Козельцов у священника.
— Везде победа за нами осталась, — отвечал священник.
— Слава Богу, слава Богу, — проговорил раненый…»
Совпадают подвиги — совпадают и высшие побуждения к ним. «Я знаю, — говорит Кутузов Болконскому в 1812 году, —
Когда будете в Севастополе, зайдите в Музей Черноморского флота. Здесь есть скромная витрина с личными вещами адмирала Корнилова. Вот лежит верхняя половина шашки, висевшей в тот роковой день на левом бедре Владимира Алексеевича. Её ножны развалились от удара ядром, клинок переломился пополам. Её рукоять — самая простая, бедноватая для адмиральского оружия… И будь на то моя воля, по обеим сторонам этого иззубренного клинка я бы положил томик «Севастопольских рассказов» и том «Войны и мира» — как половинки вечных ножен для этой непотускневшей стали… [185]
185
Ткачёв А.Дорога чести.
Когда в Москву приходит осень, я мысленно собираюсь в дорогу в другую Осень, в другом Городе, которые однажды околдовали меня навсегда. Как булгаковский герой каждое полнолуние изнемогал от неясной полузабытой тоски, так мне с приходом октября живётся словно в двух жизнях сразу, и каждый день календаря говорит о событиях полуторавековой давности. Как заветный сокровенный талисман, как сопредельно существующая сказка; как священный алтарь, у которого возгорались высокие порывы; как мечта, которой посвящены лучшие поступки и дела, — всё это означает для меня тот Город. В нём встретились моя юность и его двухсотлетняя мудрость, на его улицах я прошла «час ученичества» и причастилась его величия.
…Только ещё подъезжаю на поезде в последних минутах сумерек, словно переплываю синие горы, — как вдруг тают звёзды и полоска розового восхода преображает таинственную молчаливость в праздничную, пронизанную птичьими голосами южную роскошь утра. Схожу с поезда — перехватывает дыхание, и день за днём стараюсь довериться собственным ощущениям, поверить, что не во сне вижу любимые холмы, дома, набережную, эти убегающие вверх и вниз улочки и этих героев, ставших бронзовыми изваяниями… Вот сейчас задену рукавом ветку знакомого платана, вот огибаю так же округло, как раньше, подстриженный лавровый куст. Вот аллея с медной картой на постаменте… Церемониальным ало-золотым ковром ложатся под ноги листья, до времени погибшие в неравной схватке с безумной сорокапятиградусной жарой того лета. Падая, они кружат, оттесняя, сбивая с ног в неожиданном ветре. Иду по прямой аллее, и лихорадка ожидания треплет каждую жилку: вот, сейчас упадёт сердце… Но нет: надо ещё набраться терпения и проделать подъём по полукружью башенной батареи — неспешно, чтобы оттянуть момент, когда захлебнусь волнением. Но предательские глаза уже увидели за деревьями Его.
Солнце царственно льёт своё слепящее золото в глаза, но это всё равно, потому что даже вслепую, наугад, по памяти смотрю Ему в лицо: на глаза, на впалые щёки, потом на слабеющую левую руку, едва удерживающую тело; ниже вижу раздробленную ядром, почти оторванную ногу. Он сейчас упадёт и потеряет сознание. Но вот перевожу взгляд на другую, простёртую вдаль, над городом, правую руку — сильную и оберегающую в последнем прощальном движении, и слышу тихие слова, с трудом произносимые побелевшими губами:
— Отстаивайте же Севастополь.
И я готова сделать всё что угодно.
Я вынесла бы Его из-под убийственной канонады; нашла бы лучших хирургов и самые редкие лекарства;
Но ничего вернуть и изменить нельзя. Никогда, никому. Пронзённая снова и снова этой болью у вечно умирающего бронзового адмирала, окропляю тёплыми, терпкими алыми, как кровь из его раны, крымскими розами выложенный у подножия Его памятника крест, крест из ядер бомбардировки 5 октября 1854 года, каждый раз мучаясь гаданием: которое из них виновато в том, что уже двадцать лет нет мне покоя…
Более двадцати лет назад мне удалось впервые приехать в Севастополь ради того, чтобы увидеть собственными глазами место, овеянное славой Его подвига, политое Его кровью.
Как хотелось бы сказать, что вице-адмирал Владимир Алексеевич Корнилов погиб, совершив главное дело своей жизни. Но люди, знавшие его, думали иначе. «Без преувеличения можно сказать, что это был единственный человек, таивший в себе способность дать совершенно иной ход крымским событиям, — писал участник севастопольской осады Н.С.Милошевич, — так много обещали его ум, дарования, энергия. После Корнилова у нас не осталось никого в уровень с событиями того времени, и в смерти его заключалось как бы первое зловещее указание на исход войны».
Всецело разделяя это мнение, я иногда позволяла себе представлять этот «совершенно иной ход», но мои «построения» изобиловали слишком многими абстрактными домыслами. Легче представить было то, что Корнилов остался невредим во время всей 11-месячной осады и смог даже при известном историческом сценарии, то есть последнем штурме Малахова кургана и последовавшего затем занятия союзнической армией Севастополя, — собрать все свои нравственные и физические силы, чтобы направить талант стратега, военного теоретика, искуснейшего моряка, новатора, лидера и организатора на новое поприще: строительство не только уже знакомых ему на деле паровых военных кораблей, но и новейшего броненосного флота…
Но тут же одёргиваю своё воображение, потому что понимаю, что если бы Владимир Алексеевич остался жив к моменту окончания военных действий в Крыму при известном историческом сценарии, то он неизбежно узнал бы, что по условиям Парижского мирного договора от 18 марта 1856 года проигравшей России запрещалось иметь на Чёрном море военно-морской флот, кроме 6 винтовых корветов, 9 винтовых транспортов и 4 колёсных пароходов.
Страшно представить, что пережил бы и как бы перенёс вице-адмирал Корнилов, ученик и последователь М.П.Лазарева, столько отдавший флоту и теоретически пережившийсевастопольскую эпопею, доживи он в самом деле до объявления этого известия: без сомнения, оно убило бы его без всякого неприятельского ядра. Убило бы… снова.
И тогда нам остаётся заключить, что то самое, зовущееся обычно Судьбой, фатумом, роком, Всевышним, — как кому понятнее и ближе, — было милостиво к Его Превосходительству генерал-адъютанту, вице-адмиралу, мужественному человеку, любящему мужу, отцу, брату, другу, потому что, прервав на излёте его жизнь, ему всё же позволили защищать то, что он знал, ради чего жил и что любил больше всего: его сильный Черноморский флот, на который привёл его учитель Михаил Петрович Лазарев, завещавший укреплять и усиливать этот флот, что и делал Корнилов почти 20 лет; его сильный, укреплённый им же город, Город, который простоит ещё почти год после его гибели, сопротивляясь врагу, и отданный ему лишь в руинах; его сильного, всемогущего Императора, который, словно предвидя грядущую трагедию войны, сказал однажды: «Мне остаётся молить Бога сохранить мне Корнилова», но пережившего своего адмирала всего на четыре месяца; его сильную, не узнавшую ещё унижения Россию, за славу и процветание которой он молился до последнего вздоха.