Адская бездна. Бог располагает
Шрифт:
А ведь ей всего важнее было не выдать себя, чтобы он ничего не заподозрил.
Эта тайная борьба вынуждала ее держаться напряженно и скованно, чего Самуил не мог не заметить.
Он встал.
– Я покидаю вас, сударыня, – сказал он певице.
А самому себе мысленно пообещал: «Но я вернусь».
Выйдя из особняка, он отослал фиакр.
«Ну, – размышлял он, шагая по улице, – ей явно не по себе. Что бы это значило? По-видимому, она боится сказать лишнее слово, выдать себя случайным жестом. Надо будет навестить
Как бы хорошо она ни держалась, я в конце концов подстерегу минуту, когда она забудется, и тогда правда выплеснется наружу. Мне совершенно необходимо знать, что у Юлиуса на уме, ведь он был бы уже мертв и похоронен, если бы что-то его не поддерживало. Есть нечто придающее ему силы. Он тем только и живет.
Нет, клянусь дьяволом, у него непременно есть какая-то цель, привязывающая его к жизни.
Ах, даже если все ангелы слетятся, чтобы мне помешать, я все равно выясню, что это за цель».
Он снова навестил Христиану. Но опять бесполезно.
Теперь у Христианы было время подготовиться к его появлению.
Ни его физиономия, ни расспросы уже не могли застать ее врасплох.
Она показалась ему спокойной, улыбчивой, равнодушной к Юлиусу и в самом деле не видевшей, да и не желавшей видеть его.
Теперь, когда лорд Драммонд был мертв, никто больше не мог чинить препятствий ее театральным прожектам, и она перестала прятаться; ее двери были гостеприимно открыты.
Самуил расспросил нескольких газетчиков из числа ее знакомых и узнал, что синьора Олимпия действительно начала переговоры об ангажементе в Академии музыки [28] .
28
Одно из названий Парижской оперы.
Так и рыскал Самуил от одних дверей до других, из особняка Олимпии в особняк Юлиуса, от Юлиуса в Анген.
Юлиус был так же непроницаем, как Олимпия, и Фредерика, если допустить, что она что-то знала, по своей непроницаемости не уступала Юлиусу.
Самуил находил все двери распахнутыми, но чувствовал, что сердца людей заперты.
По обыкновению деятельных натур, когда они ничем не заняты, он не находил лучшей забавы, чем вносить смятение в жизнь окружающих. Так бывает всегда. Он избывал свою жажду деятельности как умел.
С Фредерикой он без конца заговаривал о гибели Лотарио. А перед Олимпией, бессовестно клевеща на бедняжку, представлял все так, будто она легко смирилась с утратой возлюбленного.
Стоило ему произнести имя Лотарио в присутствии Фредерики, как глаза ее наполнялись слезами и весь облик говорил о печали.
И все же до известной степени он был прав: внешне это не походило на отчаяние женщины, потерявшей любимого; такая кроткая, покорная грусть скорее пристала бы той, что тоскует об отсутствующем,
Поскольку место молодого вздыхателя оставалось свободным, Самуил восстановил свои права на Фредерику. Он никогда не упускал повода напомнить ей ее давние обещания и порассуждать об узах долга, привязывающих ее к нему.
Фредерика предоставляла ему распространяться на этот счет, ничего не отрицая, ни от чего не отказываясь.
Самуила в это время одолевала скука – чувство, странное для него.
Эта жестокая и бурная душа томилась от неопределенности, необходимости медлить.
Им овладела усталость, отвращение к такой жизни. Он жаждал покончить с ней.
В иные минуты его томило искушение ускорить развязку, но потом он говорил себе, что лучше все же дождаться, пока Юлиус первым выдаст свои намерения.
Нанести удар самому, не зная, какого рода выпад готовит граф, значило бы рисковать самому напороться на шпагу противника.
Так он колебался: его натура требовала действия, а разум настаивал на ожидании.
Нужен был случай, который поторопил бы его, событие, что подтолкнуло бы его руку. Требовался бог из машины, чтобы своей властительной волей разрешить это невыносимое противоречие.
И бог явился: то был народ.
Чтобы охладить свое нетерпение и отвлечься от собственных забот, Самуил вмешался в дела общественные.
Только в политике он мог найти хоть частичное применение своей энергии и утоление страстей.
Вот уже несколько дней борьба между парламентом и королем, за последние месяцы поутихшая, видимо, готовилась разгореться с новой силой.
Двадцать шестого июля, как гром среди ясного неба, грянули королевские ордонансы.
В первый момент все остолбенели.
Самуил тотчас принялся метаться по улицам и предместьям в надежде, что сейчас все встанут как один и население в то же мгновение поднимется в ответ на наглый вызов двора.
Но день прошел тихо, никто и не пошевелился.
Гнев и возмущение оставались уделом одних только журналистов и депутатов.
Народ, казалось, даже не понимал, что происходит.
– Ах, так! – злился Самуил. – Ну, если они и это проглотят, мне можно смело возвращаться в Германию: монархия здесь сохранится навсегда.
В своих блужданиях он столкнулся с редактором «Национальной газеты», который бродил по городу с тем же настроением.
– Ну как? – спросил Самуил.
– Что «ну как»? – отвечал журналист. – Сами видите: народ бездействует. Ах! Я начинаю думать, что король с Полиньяком правы. Если Франция это стерпит – значит, она лучшего и не заслуживает.
– А где сейчас король?
– Только что отбыл в Рамбуйе поохотиться. Вот как его тревожат наши протесты. Он не снизошел даже до малейших предосторожностей. Вот мы к чему пришли: Полиньяк, презирающий Францию, прав!