Аэрокондиционированный кошмар
Шрифт:
Стиглиц поворачивается на каблуках и плетется к своей койке в маленькой комнате. Офицер остается стоять в зале, рассеянно глядя на картины Марина на стенах. И щиплет себя за руку, чтобы убедиться, что все это ему не снится…
Вот такую маленькую комедию разыгрываю я, когда думаю о последних днях Стиглица. Но есть и другая, которая, вероятней всего, может повториться в подлинной жизни. Стиглиц будет стоять лицом к лицу с Марином, разговаривая с ним в своей обычной манере, и вдруг, на середине фразы, упадет мертвым. Так, я думаю, и должно произойти. И я уверен, что Стиглиц тоже так думает.
Стиглиц, часто употребляющий местоимение «я», самый неэгоистичный человек из всех, кого я когда — либо знал. Это его «я» больше похоже на скалу, на которой он утвердился. Он никогда не бывает равнодушным, никогда не говорит бесстрастно, он всегда заинтересован, и забыть о местоимении «я» для него значит отказаться от того, что он личность.
Он часто раздражает людей, потому что ведет себя не как другие торговцы живописью. Его называют то хитрым ловкачом, то донкихотствующим, то непредсказуемым сумасбродом, как только его не называют. Но никто из этих критиков не задает себе вопрос, а что произошло бы с Марином, с О'Кифф и с прочими, попади они в другие руки. Несомненно, Марин мог получить куда больше денег, чем то, что когда-либо добывал для него Стиглиц. Но стал бы Джон Марин тем человеком, каким он стал сегодня? Писал бы он так же, как пишет сейчас, на семьдесят втором году жизни? Сомневаюсь в этом. Я своими глазами наблюдал практикуемый в этой стране процесс уничтожения художника. Мы все свидетели взлетов и падений на волнах «грандиозных успехов». Наши эфемерные идолы! Как мы их любим! И как мы их быстро забываем! И надо возблагодарить Бога, что среди нас все еще живет такой человек, как Стиглиц, каждым днем своей жизни демонстрирующий постоянство своей любви. Человек этот — законченное чудо стойкости, твердости духа, скромности, нежности, мудрости, веры. Он подобен утесу, о который напрасно бьются потоки вздорных, суетных мнений. Стиглиц непреклонен и неизменен. Он один такой. Вот почему я не побоялся изобразить его сидящим в своем крохотном офисе, совершенно равнодушным к тому, что вокруг него рушится мир. А почему он должен трепетать от присутствия врага? Почему он должен бежать? Разве он не был окружен, обложен врагами, не отступавшимися от него всю жизнь? Не столько могущественными и открытыми врагами, сколько мелкими, низкими, вероломными, норовящими ударить, когда к ним поворачиваются спиной. Нет хуже врагов, чем враги из наших ближних. Враги жизни, как я их называю, потому что, где бы ни проклюнулся новый нежный росток жизни, они затаптывают его. И часто даже не преднамеренно, а бессмысленно и бесцельно. Реального врага всегда можно встретить лицом к лицу и победить или оказаться побежденным. Реальный антагонизм, по сути, основан на любви, любви, не распознавшей себя. Нос этой липкой ползучей враждебностью, вызванной к жизни равнодушием и невежеством, бороться куда труднее. Она подкапывается под самые корни жизни. Единственный, кто может управиться с ней, — это волшебник, чудотворец. И вот таков Стиглиц, и таков же Марин. Только если поле деятельности Марина живопись, то Стиглиц действует в сфере жизни. Они постоянно и взаимно пробуждают творческую активность, взаимно вдохновляют и воодушевляют друг друга. Нет более прекрасного брака, чем этот союз двух родственных душ. Все, к чему они прикасаются, приобретает оттенок благородства. На них не отыщешь ни единого пятнышка. С ними мы достигаем царства чистой духовности. И позвольте нам там и остаться — пока не придет враг.
В первый раз я встретился со Стиглицем в прошлом году, сразу после моего возвращения из Европы. Я не знавал его в дни выставки «291»; познакомься я с ним тогда, как сделали это многие молодые писатели и художники, ход моей жизни мог измениться не менее решительно, чем после лекций Эммы Голдман за много лет до того.
«Чудеса все еше случаются. Я уверен в этом, более уверен сегодня,
Когда теперь я мысленно возвращаюсь к тем дням, я чувствую себя виноватым. Из-за моего тогдашнего намерения написать книжку о Джоне Марине, и — видит Бог — я и сейчас все еще мог бы этим заняться! Но тогда я вознамерился сделать это немедленно, загоревшись при виде работ Марина, увидеть которые я мечтал с давних пор.
Не важно, как много «Маринов» вы узнали, где-то обязательно есть еще. Я не уверен, что даже Стиглиц знаком со всеми его вещами. Марин, я думаю, уже давно наработал сверх того, что ему было назначено. Я думаю, что после его смерти мы увидим полный сундук картин, о существовании которых никто и не подозревает. Говорят, что он пишет обеими руками. Я подозреваю, что он пускает в ход и обе ноги, и локти, и даже то место, на котором сидит.
Как бы то ни было, усладив свое зрение работами Марина в «Американ-плейс», я был несказанно удивлен, посетив его дом в Клифсайде. Там я увидел большой ящик, наполненный его акварелями из Нью-Мексико. И Марин предстал предо мной в новом облике. В обличье человека, живущего среди традиционных, вполне привычных пейзажей. Тип элегантного золотоискателя, вернувшегося на окультуренный, изнеженный Восток с кучей золотых самородков; он хранит их где-нибудь на чердаке и в часы скуки поднимается полюбоваться ими, погладить, поиграть.
Говоря «Джон Марин», я всегда добавляю еще одно слово: «Волшебник». Волшебник из страны Оз? Может быть, но тем не менее волшебник. Это человек-феномен. Как Jlao-Цзы был перехвачен императорским гонцом с приказом императора записать все, что можно, прежде чем исчезнуть, так и Марин словно схвачен за ворот кем-то, выжимающим из него сок до последней капли в страхе, что художник исчезнет, не написав всего.
Характерно в этом смысле письмо Марина, написанное в 1928 году Ли Симонсон: «Я только что получил Вашу телеграмму. Не могли бы Вы мне объяснить, почему Вы попросили меня сотрудничать в Вашем журнале? Я никогда не просился в сотрудники. Если мои картины недоступны пониманию среднего ума, как можете вы или кто-либо еще ждать от меня сотрудничества? Просить меня приспособить мои работы для среднего уровня то же самое, что просить меня изменить мой почерк. Да будет Вам известно, что многие прочитанные мною книги так и остались недоступными моему пониманию. Так что я нахожусь на голову ниже среднего уровня… Но почему Вас так пугает появление совершеннейшего дурака? Не потому ли, что в конце концов может обнаружиться, что он не совсем последний дурак?»
Явление Марина в стране заурядностей — вещь почти необъяснимая. Марин — это каприз природы, природная аномалия. Шутка. Он должен был бы испытать самые жестокие удары судьбы, какими Америка подвергает художника, судьбы худшей, чем у Эдгара По или Мелвилла, если бы не произошла чудесная rencontre [52] со Стиглицем. Надеюсь, что Джон Марин простит мне эти слова, которые могут прозвучать так, будто я сомневаюсь в его моши. Ни в малейшей степени. Я просто имел в виду, что Америка, когда в ней рождается такой человек, как Марин, должна расстараться безжалостно уничтожить его, и как можно скорее.
52
встреча (фр.).
Я верю Золеру, сказавшему мне, что Марин крепок, как бойцовый петух, так что убить его трудно. Марин и в самом деле бойцовый петух: подтянутый, стройный. подвижный, живой, острый и всегда готовый пустить в ход шпоры. Но это лишь с теми, кто ищет драки. А сам по себе Марин — человек мягкий, рассудительный, тихий, внимательный, любезный. Он говорит очень интересно, если вы сумеете разговорить его. Но разговаривать он не большой охотник. Все, что ему надо сказать, он предпочитает сказать кистью.
Выступая по поводу одной из акварелей Марина, мистер Э.М. Бенсон говорит: «И вот наконец картина, которая не нуждается в раме, чтобы установить свои границы; все ее части так тонко оркестрованы, что создают иллюзию движения, не боясь хаоса. Наш глаз ведут вдоль смешавшихся потоков этих форм, похожих на множество камушков, прыгающих по воде по заранее намеченному плану. Во всем, кажется, читается еще что — то, каждая деталь ведет еще куда-то, все здесь часть великого замысла, отливы и приливы великолепного узора. И мы смотрим на эти формы и уже воспринимаем деревья, воду, небо не в предметно-изобразительном плане, а как их абстрактные символы. Этот каллиграфический росчерк мы теперь признаем за действительность: зубчатая линия — стремительное движение воды, треугольник — дерево, цветовое пятно — солнце или цветок. Эта пластичная метафоричность и есть кровь и плоть искусства Марина».