Аэроплан для победителя
Шрифт:
Середину стола занимали шерстяные клетчатые юбки, складки на которых были сметаны белыми нитками. Поверх юбок на расстеленных полотенцах лежали уже остывшие хлебные ковриги. Это был обычный сельский способ заглаживать складки на праздничной одежде. А праздник предстоял знатный — даже Рождество так пышно не справляли на побережье, как Янов день, и особенно — Янову ночь.
Осис велел дочкам, девицам на выданье, убрать юбки, хозяйка постелила вышитую скатерть. Гостей усадили на стулья и привели к ним Вильгельмину Хаберманн.
Стрельский впервые увидел ее — опрятную маленькую старушку в старомодной черной кружевной наколке. Увидев Лабрюйера, Хаберманша заулыбалась — и это было еще одним пунктом в списке странностей. А уж когда Лабрюйер достал из кармана блокнот с карандашом, Стрельский
Средний хозяйский сын сел с ним рядом и тихонько переводил разговор.
— У нас, фрау Хаберманн, не было возможности толком поговорить, — сказал Лабрюйер. — Нам пришлось очень спешить. А сейчас любезные хозяева нам не помешают. Хотите отвечать на мои вопросы?
— Я боюсь, — прошептала старушка. — Я боюсь наговорить глупостей, герр Гроссмайстер. Вы же знаете, как легко это получается.
— Ничего не бойтесь, фрау Хаберманн. Я ведь не герр Горнфельд, я на вас кричать не стану, — Лабрюйер улыбнулся. — И к тому же, вы уже начали рассказывать про ипподром. Давайте вспомним! Вы сказали — не надо было бедной Доре ездить на этот ипподром, летают там сумасшедшие по воздуху — ну и пусть себе летают, большое удовольствие — смотреть, как эти люди падают с неба и разбиваются насмерть. Это ваши слова, фрау Хаберманн?
Стрельский поразился — сам он так разговаривал бы с ребенком, с непослушным захворавшим ребенком, которого нужно успокоить и убедить принять лекарство.
— Да, я так считаю, я и Доре так говорила. Но она всегда была непослушной девочкой. Когда Эрнест ее бросил, а ведь они уже были обручены, я сказала ей: Дора, этот красавчик не стоит твоего ноготка, но ты очень нравишься булочнику Пфайферу, посмотри, какой красивый мужчина! Будешь булочницей, будешь весь день сидеть в лавке, все к тебе туда придут за булками и пирожками, расскажут новости, это прекрасное замужество, прекрасная жизнь… Вы знаете, герр Гроссмайстер, ее упрямства хватило на десять лет. Если бы она вышла замуж за Пфайфера, у нее уже были бы взрослые детки… а я бы… я бы их растила…
Старушка расплакалась.
Ей дали платочек, принесли воды — здешней воды из колонки с особенным, штрандовским запахом, в воду накапали коричневых капель из пузырька, фрау Хаберманн выпила и понемногу успокоилась.
Стрельский смотрел, как Лабрюйер терпеливо нянчится со старушкой, и усмехался. Наконец допрос — а Стрельский уже знал, что это именно допрос, — возобновился.
— Она ни за кого не выходила замуж, потому что дала слово Эрнесту. Для нее слово было свято, ведь она Богу пообещала, что обвенчается только с Эрнестом. А она была настоящая красавица! Потом он приехал и сказал: я теперь вдовец, но открыто на тебе жениться не могу. Он все ей объяснил. Бедная Дора целую ночь проплакала. Потом она сказала ему: я тебя люблю, и я на все согласна. И они тайно поженились, в церкви были только пастор Глютеус и я. Ведь матушка Доры семь лет как умерла, и мы с ней жили вместе. Потом мы переехали в Ригу. Эрнест все хорошо придумал — все знали, что он привез свою сестрицу Регину. Но он запретил Доре иметь детей… а она так хотела девочку и мальчика…
— Почему он на ней женился? — спросил Лабрюйер.
— А кто бы еще согласился с ним жить и столько лет притворяться? Только моя бедная Дора, и он знал это…
Фрау Хаберманн еще долго жаловалась бы на Сальтерна и оплакивала воспитанницу, но Лабрюйер все же перевел речь на ипподром и полеты. Он попросил старушку описать с самого утра тот день, когда Сальтерн и Доротея-Марта поехали на Солитюдский ипподром. Она начала с завтрака, с наряда фрау Сальтерн, и понемногу разговорилась.
— Эрнесту было любопытно посмотреть, как люди летают. Дора потом сказала мне, что он хочет открыть свое дело. А все эти полеты и летательные машины — там очень легко открыть свое выгодное дело, если вовремя этим заняться. Так она сказала. Они уехали, я осталась дома. Ильза прибрала в комнатах, я проверила, всюду ли она вытерла пыль, потом Берта взяла ее на кухню чистить серебро, у нас прекрасное старое столовое серебро. Я вязала теплые носки для Эрнеста, у него постоянно мерзнут ноги… Дора с Эрнестом вернулись к обеду… Эрнест уговаривал ее поехать с ним на штранд… Я видела,
Лабрюйер терпеливо слушал, записывал фамилии.
Стрельский смотрел на него и усмехался. Теперь он был уверен, что Селецкую удастся спасти. Он окончательно убедился в своих подозрениях. Лабрюйер никогда ничего не говорил о своем прошлом — и вот его тайна раскрылась.
Глава четырнадцатая
Городишко, откуда были родом Эрнест фон Сальтерн и Доротея-Марта, насчитывал хорошо если пять тысяч жителей. Был он почти на границе с Российской империей, но большие деньги сквозь него не шли, и городишко влачил довольно унылое существование. Эрнест фон Сальтерн вынужден был там оставаться — как единственный наследник деда с бабкой: они содержали его, когда он учился в Кенигсбергском университете; юноша из старого дворянского рода просто обязан учиться в университете… Он женился бы на Доротее-Марте, спрятал свой диплом юриста в шкаф, нашел более подходящее занятие и стал добропорядочным небогатым бюргером, если бы однажды не выехал по делам в Берлин. Там на высокого и статного молодого человека обратила внимание богатая дама, приехавшая развлечься после смерти супруга и годичного траура. Домой он уже не вернулся.
Это было по-своему правильно — молодежь старалась покинуть городишко, ей было там тесно, она не желала себе такого будущего, как жизнь отцов и дедов. Одни уезжали чинно-благородно, с благословения родни; другие сбегали, как Сальтерн, — не очень-то красиво, но без скандала; третьи удирали, потому что им уже наступала на пятки полиция. Так сбежал и старший сын Дитрихсов Алоиз — красавчик, бездельник, вор и подлец. После того как он скрылся в направлении российской границы, выяснилось, что матушкин любимчик сколотил шайку из четырех человек и промышлял с ней на дорогах.
В городишке все друг друга знали в лицо — разумеется, Доротея-Марта знала Алоиза; он был моложе ее, кажется, на пять лет, стало быть, сейчас ему могло стукнуть тридцать четыре или тридцать пять. Внешность у него была приметная — лицо узкое, аристократическое, по мнению горожан, глаза темные, выпуклые. Когда он исчез из городишка, ему было не более двадцати пяти лет; в эти годы уже становится ясно, как будет выглядеть мужчина в зрелом возрасте.
Вильгельмина Хаберманн тоже прекрасно помнила Алоиза. Она когда-то приятельствовала с его матерью. И, как женщина высоконравственная, потом очень осуждала мать за то, что та не сумела должным образом воспитать сына. Сама Вильгельмина, не нажив собственных детей, воспитала дочку своей болезненной родственницы и весьма этим гордилась: Доротея-Марта выросла красавицей, умницей, крайне порядочной девицей.
Привязанность к воспитаннице оказалась очень сильна: когда Дора, простив Эрнеста, решила стать его тайной женой, Вильгельмина поехала вместе с ней в чужую, холодную, шумную Ригу с ее новомодными шестиэтажными домами (на которых кривлялись и скалились каменные морды, изворачивались, показывая груди и бедра, голые каменные женщины) и всеми кошмарами портового города.
Ей жилось неплохо — она редко выходила из дома, прислуге было велено всячески показывать свое уважение, и Доротея-Марта часто звала ее в спальню для приватного разговора. Хаберманн очень любила такие разговоры — они ее вроде как поднимали над прочей прислугой. После возвращения с ипподрома Дора завела разговор о семействе Дитрихсов. Вспомнили всех троих сыновей, особо — Алоиза. Дора спросила Минну, узнала бы она Алоиза, десять лет его не видев. Минна ответила в том духе, что зрение у нее уже не прежнее, но если бы этот шельмец остался жив и с годами стал похож на своего папеньку, она его узнает.