Аэроплан для победителя
Шрифт:
— Полагаете, в каждом зале есть своя мадам Эстергази?
— Эти мазурики найдут другие способы, с них станется. Узнайте, пожалуйста.
— Это несложно… — задумчиво сказал Маркус. — Но вы что же, намерены ловить ворье собственноручно? Не снимая Аяксовой простыни?
— Не снимая Аяксова шлема, — поправил Лабрюйер. На древнегреческих доспехах Кокшаров сэкономил, а головные уборы для пущего веселья приобрел — выкупил попорченные у пожарной команды.
— Хорошо, я сейчас телефонирую Гольдштейну. Будем надеяться, что застану его на рижской квартире. У него зал в Дуббельне, — Маркус
— Я это и имел в виду.
— Но что вы можете сделать?
— Кое-что могу.
Гольдштейна дома не случилось, и тогда Маркус написал ему записку. Вечером Лабрюйер с этой запиской поехал в Дуббельн.
Зал Гольдштейна был по-своему аристократический — там исполняли инструментальные произведения высокого класса, «Смерть и просветление» Штрауса, симфонии Чайковского. Родители приводили туда своих юных лентяек и лодырей, чтобы проникались высоким искусством и не отлынивали от музыкальных уроков. Выяснив это, Лабрюйер в восторг не пришел: петь он любил, а слушать увесистые и трагические шедевры — нет. Но Гольдштейн, прочитав записку, сперва насупился, потом велел служителям пропустить его и всячески ему содействовать. Поэтому Лабрюйер получил стул, поставил его за жасминовым кустом возле самой ограды и, когда публику стали впускать, встал на этот стул. Сверху ему было видно, как дамы, господа и подростки расходятся по местам.
Лабрюйеру повезло.
Когда концерт завершился, он, махнув рукой здоровенному детине Якобу (по-латышски парня звали Екаб, по-русски — Яшка, и его наняли для таскания тяжестей; после концерта он уходил с братьями на ночной лов), пошел наперехват банальной, казалось бы, паре: толстой даме в кружевной накидке и хрупкому белокурому мальчику лет тринадцати в матросском костюмчике. Пара была именно такая, чтобы затеряться в публике. Дама — совершенно классическая бабушка или гувернантка из богатого дома, дитя — тонконогое, узкоплечее, тоже явно из приличного и образованного семейства.
Дама и мальчик, выйдя из зала, свернули влево, быстро прошли, едва ли не пробежали, переулком и выскочили на лесную опушку. Лес простирался метров на двести, до железной дороги, и через него вела утоптанная тропа с мостиками через канавы. По этой тропе к дачам, выстроенным по ту сторону дороги, уходила компания дачников — человек восемь.
Охотиться за парочкой в лесу Лабрюйер не имел ни малейшего желания.
— Сударыня, — по-русски сказал даме Лабрюйер, — благоволите отойти со мной в сторонку.
— Нахал, — ответила дама.
— Стоять! — и Лабрюйер ловко схватил за ухо мальчика. — Поори мне еще, поори! Ну что ж вы, сукины дети, полицию не зовете?
Парочка действительно не подняла шума, как полагалось бы людям невинным.
Сражение произошло в полной тишине. Дама накинулась на Лабрюйера с намерением выцарапать глаза, ее перехватил Якоб-Екаб-Яшка и безо всякого почтения завалил на усыпанную бумажками и папиросными окурками траву. Мальчик, ухватив Лабрюйера за руку, вцепившуюся в ухо, попытался вывернуть пальцы. Лабрюйер с размаху дал дитяти хорошую оплеуху. И наступило вынужденное перемирие.
— Кому
Только этим двум были вынесены корзины с цветами.
Но Лабрюйер уже знал, что в корзинах были только цветы.
Едва увидев эти корзины, поспешил к Гольдштейну и, пока длились аплодисменты, узнал: арфистка — его родная племянница, дирижер выписан из Варшавы с наилучшими рекомендациями. Тут же проверили корзины и убедились в полной невиновности артистов.
Дама с трудом встала. Вид у нее был прежалкий. Она охала, кряхтела, но странным (или не странным) образом это вызвало в Якобе-Екабе-Яшке некую брезгливость, он отступил на два шага. Тут дама, внезапно ожив, попыталась дать деру. Якоб-Екаб-Яшка, детина здоровенный, с неожиданной ловкостью кинулся вперед и заступил ей путь, более того — вывернул даме руку. Она не пикнула, хотя могла бы привлечь внимание ушедшей вперед по тропинке публики — и непременно нашелся бы дурак, желающий вступиться за угнетенную невинность. Лабрюйер сделал разумный вывод.
— Дирижер — красавчик, арфистка — девица на выданье, они первым делом пойдут хвалиться подарками. Хабар, выходит, при вас, чертовы мазурики. Ну?! Лореляй!
— Отдай ему, Трудхен, — по-немецки сказал мальчик. — И чтоб он подавился этими побрякушками.
Голос был совсем не мальчишечий.
— Много взяли, Лореляй? — по-немецки же спросил Лабрюйер, не отпуская ухо.
— Не твое дело.
— Значит, много. А теперь, красотка, выбирай: или ты отвечаешь на парочку моих вопросов, или я сдаю вас обоих в участок. Трудхен! И не пытайся выбросить хабар! За нами еще два человека следят.
— Проклятый пес!
— Если ты ругаешься, Лореляй, значит, ты все поняла.
Якоб-Екаб-Яшка смотрел на парочку с огромным интересом. Он уже понял, что главный тут — мальчик, и даже не мальчик, а стриженая переодетая девушка, невысокая и худенькая, которой матросский костюм к лицу.
— Урод!
— Напрасно ты остригла свои золотые локоны.
— Свинья!
— Короткие волосы тебе к лицу, но ты уже не прежняя Лореляй.
— Чего ты хочешь? — спросила очаровательная воровка.
— Кто тебя нанял, чтобы украсть шляпную булавку?
По тому, как переглянулись Лореляй и Трудхен, Лабрюйер понял: прямое попадание.
— Знать не знаю никаких булавок, — ответила Лореляй.
— Ну, не дури. Только твои ловкие пальчики способны на такой трюк. Я видел, как ты однажды вынула серьги из ушей у какой-то дуры — так просто любовался. Это было в Риге, в ресторане Шварца, на лестнице. Ты очень ловко споткнулась и попала в объятия к дуре. На тебе еще было зеленое платье, отделанное черным аграмантом.
— Черт!
— Теперь-то ты можешь объяснить, как сбежала из ресторана? А, Лореляй? Ведь за тобой три человека гнались.
— Три дурака, — поправила воровка. — Это он, Трудхен, вспомнил, как я шесть лет назад работала на Кривого Хейнриха.
— Жив еще Кривой? — поинтересовался Лабрюйер.
— Перебрался в Швецию, — ответила Трудхен. — Там у него родня.
— Значит, отошел от дел? Ну, в его годы это очень разумно. Так что там было со булавкой?
— Какой еще булавкой?