Афанасий
Шрифт:
“Вельможные пьяни” всегда будут склонны к рыку, восседанию в президиумах и поливанию обильных слез на телеса пышных блондинок.
Какая женщина вошла в кабинет главного энергетика, что с нею станет и во что она обойдется заводу, это, конечно, не было предугадано пятым этажом. Кое-какие выводы, однако, сделались. Бухгалтерши и плановички якобы по ошибке несколько раз заглядывали к Юлии
Анисимовне Овешниковой, пока не пришли к единому мнению о возможной сопернице или подруге.
Невзрачная тихоня, подать себя не может, к телам руководства не пробьется, душится дешевкой, рижским ассортиментом; аквариумы растащили по разным кабинетам, но она, о рыбках зная, возврата не требует. Простушка, что и говорить.
Часа
Анисимовну Овешникову. Никто не мог припомнить, чтоб на их веку электрики ходили под началом женщины в ранге главного энергетика, хотя встречались даже главные инженеры в юбках; обычным явлением стали главбухи женского пола, начальницы планово-производственных отделов, химические лаборатории тоже отдавались дамам, как и диспетчерские, где, однако, дамы сами собой превращались в девок неопределенного возраста, умевших к случаю и не к случаю пулять матом не хуже слесарей с перепоя. Все начальницы в окружении иного пола обостряли в себе все бабское, становились крикливыми, глупыми, взбалмошными.
Вовсе не такой казалась женщина, которую представили всему отделу главного энергетика на пересменке; в заводском клубе собралось человек сто – дежурные электрики, компрессорщицы, операторы котельной, электрослесари, вентиляторщики, почти все в одежде для улицы, и тем необычнее выглядела та, которая теперь станет их начальницей, – в спецовке, волосы упрятаны косынкой, как положено по технике безопасности, росту среднего, глаза черные, юбка, а не брюки, но юбка заводская, такие выдавались уборщицам административного корпуса. Внешность какая-то неопределенная, все в женщине было приятное, но будто у другого человека одолжила она стремительные брови, упрямый подбородок, тонкие сжатые губы…
Вместе с фамилией прозвучал и отрезок трудовой биографии: Бауманское училище, оборонный завод в Киеве, еще два-три предприятия, но уже в
Москве, и последнее – тоже в столице, номерное. Замужем, есть дочь.
Прошу любить и жаловать – на этом и кончилось знакомство, пристегнутый к мероприятию парторг произнес нечто вроде пожелания жить дружно, с чем все дружно согласились, выставив, правда, условие: всем дежурным, по заводской территории бегающим в зной и стужу, надо бы все-таки выдать телогрейки. Что было, разумеется, обещано и что оказалось невыполнимым; Овешникова призналась в этом
Карасину, недоуменно двигая бровями: все ее хлопоты наталкивались на железобетонное упрямство трех министерств; Афанасий ввел ее в темный угол российской истории, поведал о секретном циркуляре В.И. Ленина и, возможно, об Особой папке ЦК, где хранится за семью печатями письмо Сталина, которого в ночь с 25 на 26 октября (по старому стилю) дежурные электромонтеры застукали в подвале Смольного за одним непотребным занятием.
Каким – спрашивать не стала, чтоб не быть осведомленной о страшных тайнах Кремля. Произнесла сквозь зубы: “Зимний я вам вернуть не могу!..” Интерес проявила только к покрою костюма Афанасия, спросила, где сшит.
В тот же день пришла на подстанцию: та же юбка и курточка из крепкой хлопчатобумажной диагонали, из-под косынки выбивались густые черные волосы. И поскольку главный энергетик вознамерилась осмотреть распределительный щит на выходе понижающего трансформатора, то есть пройти под гудящими шинами и кабелями, то Карасин нелюбезно посоветовал женщине убрать волосы поглубже под косынку. Та промолчала, однако, пройдя по дорожкам вдоль ячеек и постояв у генераторов, достала из кармана берет, нахлобучила его на голову, косынку так и не сбросив. Заглянула в кладовку, а затем решительно ткнула пальцем под ноги: “Туда, в подвал!” – говорил жест.
Отбросился люк, Карасин щелкнул выключателем, Овешникова первой начала спуск по лестнице и, сойдя вниз, повернулась к Карасину, тот поймал на себе взгляд черных очей, на него устремленный – упорный, пугливо просящий о снисхождении к слабости; но и поддразнивал взгляд этот, намекал, зазывал… Или – что-то в подвале пугает женщину? Или кого-то опасается?
Карасин едва не сплюнул, догадавшись об истинном смысле этого взгляда: баба есть баба, клиентки матери посвятили его во все секреты женских провокаций. Он погремел ключами, ища тот, который от закромов Проскурина. Все-таки каким-то путем разузнала Овешникова о богатствах, хотела убедиться в сохранности их и ничем не показала разочарования: в складе остались лишь жалкие остатки былого электротехнического роскошества, того списанного будто бы за ненадобностью хлама, который обогатил Карасина и Белкина и который позволил десяткам тружеников жить при тепле и свете.
Вечером Белкин узнал о ревизии и удовлетворенно потер руки. Начали сбываться его прогнозы, вежливая, милейшая и скромнейшая Овешникова начинала превращаться в омерзительного предшественника.
И вдруг обнаружилось, месяца через полтора: в женщине этой таится некое скрытое очарование, какие-то обаятельные свойства, вовсе не присущие обычной бабе, да еще до власти дорвавшейся.
Май уже миновал, июнь двигался неспешно, и как-то на подстанцию пришел главный энергетик авиационного завода, обменяться опытом, а точнее – позаимствовать его у Карасина, получившего недавно пять комплектно-распределительных устройств нового типа. Дело было под вечер, Белкин только что заступил, причем оповещать Овешникову не пришлось, ее директор отослал куда-то. Гость внимательно выслушал, поводил пальцем по схеме, сверился с цифрами в блокноте.
Поблагодарил. Приличия ради завел разговор о пустяках: как платят, как директор, напряженные ли планы… По какой-то побочной ассоциации разговор коснулся недавних перемещений, гость достал служебный справочник с телефонами руководящих лиц, сверялся, вносил изменения, вот так и прозвучала фамилия изгнанного Карасиным главного энергетика.
– А кто сейчас на его месте?
Ему сказали. Он услышал. И на секунд десять-пятнадцать преобразился.
Только что перед Карасиным сидел волевой, решительный, грубоватый, не склонный к так называемым сантиментам мужчина – и неожиданно стал загрустившим человеком, которого посетило воспоминание о сладостной поре жизни, о явлении, повергнувшем его когда-то в тихий восторг, – о чуде, что много лет назад, а может быть, и не так давно воссияло перед мужчиной, и он, благодарный ему, страшился словом, взглядом или вздохом оповестить мир о даре, которым наградила его природа, позволившая ему прозреть и это чудо воспринять…
На десять или пятнадцать секунд человек улетел в прошлое, которого уже не вернуть, и когда вынырнул, когда оказался в настоящем и очнулся, то диковато оглядел незнакомый ему кабинет, тяжко вздохнул, поблагодарил за ценную информацию, пригласил к себе, торопливо простился, оставив после себя как бы аромат тончайших духов, навевающих мысли о счастливом прошлом, которое вернется еще, обязательно вернется, будет в жизни счастье, обязательно будет – что бы зэки ни выкалывали на плечах, и Карасину представилась вдруг совсем другая Овешникова – по-детски смеющаяся, обольстительная, и он почему-то заулыбался глупо… И пришел в себя, когда Белкин ударил его легонечко по щеке, чтоб согнать улыбку, и тот же Белкин вбил в его мозги сдавленным полушепотом: держись-ка подальше от этой бабы, удел которой быть любовницей, той, от которой когда-то, тут уж сомнений нет, свихнулся не один мужик. Не бабством грешила и была опасна Овешникова, а женственностью высочайшего сорта, змеино-бесшумным проникновением в мужскую душу, какой бы закаленной она ни была, в какой бы металл ни облачалась.