Агата
Шрифт:
– Ну что вы, это же я встала где не надо, – сказала она, проходя вглубь приемной. – Я пришла записаться на прием.
Она говорила с выраженным акцентом, и я догадался, что это, должно быть, та самая немка. К груди она прижимала папку с эмблемой клиники Сен-Стефан.
– Боюсь, это невозможно, – ответил я, но женщина торопливо шагнула мне навстречу и проникновенно заговорила:
– Для меня очень важно попасть на прием. Я не хотела бы доставлять вам беспокойство, но больше мне некуда идти. Помогите мне, пожалуйста.
Я непроизвольно сделал шаг назад. Ее карие глаза блестели
– Прошу, пройдемте со мной, – сказал я, обходя женщину сбоку и направляясь к письменному столу, – и мой секретарь всё подробно вам разъяснит.
В том, что эта женщина вообще у нас появилась, была виновата мадам Сюррюг, так что пусть теперь сама ее и отваживает.
Женщина, к счастью, послушно двинулась за мной. Я пропустил ее вперед и припарковал перед мадам Сюррюг, одарив последнюю многозначительным взглядом.
Левая бровь моей секретарши приподнялась на несколько миллиметров.
– Будьте любезны, займитесь дамой, мадам Сюррюг, – попросил я, чопорно кивнул на прощанье и поспешил укрыться в кабинете.
Но образ бледной женщины не отпускал меня, и весь остаток дня каждый раз, когда я открывал дверь, мне мерещилось, будто оставшиеся в воздухе следы ее духов пылинками взмывают вверх.
Шум
Время протекало сквозь меня как вода сквозь ржавый фильтр, который не удосужатся сменить. Как-то свинцово-серым дождливым днем я без тени заинтересованности провел семь сеансов; оставался только один пациент, потом можно было отправляться домой.
Заходя вслед за мадам Алмейдой в кабинет, я взглянул на свою секретаршу. Она сидела за аккуратно убранным столом совсем тихо, не поднимая глаз от столешницы. Чертежная лампа отбрасывала ее окаменевшую тень на стену позади, и мадам Сюррюг выглядела такой несчастной, что меня потянуло заговорить с ней. Но что я ей скажу? Вместо этого я затворил дверь у себя за спиной и повернулся к своей пациентке.
Мадам Алмейда была чуть ли не на голову выше меня и потому всегда выглядела весьма внушительно; резкими движениями она освободилась от зонта и плаща и устроилась на кушетке. Расправив юбку цвета блевотины, она с укоризной взглянула на меня через маленькие очки, балансировавшие на самом кончике ее крючковатого носа.
– Эта неделя прошла ужасно, доктор, – заявила она, укладываясь поудобнее. – Я стала такой вспыльчивой. Я уверена, это всё от нервов, я так и сказала Бернару – Бернар, сказала я, ты меня нервируешь, целыми днями сидишь, кресло просиживаешь, тебя с места не сдвинешь!
Мадам Алмейда всегда была нервной, светлых периодов в ее существовании не наблюдалось. Не похоже было, чтобы терапия ей хоть сколько-нибудь помогала, и все же она дважды в неделю неизменно решительным шагом заявлялась сюда и распекала меня. Казалось, сама мысль о возможности лучшего существования выводила ее из себя, и, честно говоря, трудно было понять, зачем она
– …и тут она заявила, что я задолжала ей три франка с прошлой недели, можете вы себе представить такую наглость! Меня это потрясло до глубины души, я чуть в обморок не упала прямо в магазине, но уж я ей ответила.
Многолетний опыт помогал мне бормотать что-нибудь в нужных местах, даже не слушая, и если удача была на моей стороне, за сеанс я не воспринимал ни слова из сказанного ею.
Я опустил глаза на блокнот и увидел, что в чистой фрустрации проткнул бумагу кончиком карандаша. И я принялся рисовать одну из своих карикатурных птиц.
– Потому что хоть мои нервы и расшатаны, но я такой дерзости не потерплю, вот что я вам скажу! – почти кричала мадам Алмейда.
Дождь за окном припустил теперь так, что разглядеть можно было только расплывчатые очертания, и, к несчастью, стук капель по стеклу лишь побуждал мою пациентку говорить еще громче обычного. Я, очевидно, обязан терпеть пустословие, подумал я с тоской и сосредоточил взгляд на участке кожи у нее на макушке, где волосы подозрительно поредели. Я позлорадствовал, представив себе, что она лысеет и что в таком случае я узнаю об этом намного раньше, чем она сама, и тут же дополнил свой рисунок. Я вообразил, как она однажды случайно увидит свое отражение сзади, оказавшись между зеркалом и окном, и как она будет толстыми пальцами лихорадочно щупать голову, раздвинет волосы, обнаружит голую кожу и завопит: – Бернар! Почему ты мне ничего не говорил, Бернар?
И так, ни шатко ни валко, прошел час человеческой жизни. Мадам Алмейда поблагодарила за беседу, я, предусмотрительно перевернув блокнот, чтобы она не заметила лысого страуса, придержал перед ней дверь.
Осталось 688 сеансов. У меня было чувство, что 688 из них явно лишние, я и одного не вынесу.
Фиксация наблюдений
Как-то утром, спустя несколько дней, мне пришлось перебить мадам Сюррюг, зачитывавшую мне мое расписание:
– Постойте, что вы такое говорите?
Вы что, записали-таки немку на прием?
Она склонила голову в решительном однократном кивке.
– Да, она была очень настойчива, должна я сказать. Она твердо решила пройти терапию и, по всей видимости, слышала о вас хорошие отзывы.
Я фыркнул: с каких пор это служит достаточным основанием для игнорирования моих указаний?
– Я ей объяснила, что вы будете вести прием еще полгода. Ее это полностью устраивает, и мне показалось, что вообще-то глупо было бы ей отказать.
Она была права. Если немка на самом деле довольствуется одним полугодием, то нет ничего неэтичного в том, чтобы принять ее на лечение, к тому же мне совсем не помешали бы лишние деньги. И все же я никак не мог справиться с раздражением. Как посмела мадам Сюррюг ровно наперекор высказанным мной пожеланиям втиснуть еще одного человека в ту жизнь, которую я пытался избавить от присутствия других людей?