Агни Парфене
Шрифт:
В этом самом Милостивом монастыре монахов было немного, а теперь, говорят, совсем почти не осталось — часть под расход пустили, в самые первые годы советской власти, а та часть, что уцелела чудом, — с голоду помирали. И никакой Бог их не спасал. Начались тут и голод, и разруха. Те сельчане, которые сюда хаживали подкормить монахов, сами с голоду теперь умирали и уезжали отсюда.
Место стало совсем пустынным.
Так что — не рассчитывал Канатопов встретить тут живых. Ан нет, остались двое. И ведь — один старик совсем, немощный
Старик стоял гордо, руки морщинистые за четки уцепились, как за соломинку, он перебирал эти бусины, и губы его шевелились. А мальчишка — этот к груди икону прижал, и тоже тихо то ли разговаривал, то ли напевал.
Их во двор вывели, хотели связать — да старик проговорил, глядя на Канатопова своими выцветшими серыми глазами, странно так, вроде и не презирал он Канатопова, и не ненавидел — а Канатопову нехорошо стало, униженно:
— Мы не сбежим. Нам бежать от диких зверей тут некуда.
И улыбнулся одними губами, глаза оставались серьезными.
Почему ему показалось, что не волков и медведей старик имеет в виду и даже не хмурых красноармейцев, которые иконы собирали по приказанию этого франта из Москвы, а — их двоих? Его, Канатопова, и коллекционера?
Он ничего не сказал, только подумал — вот гнида, а говорить не стал. Чего с мертвецами разговаривать — пять минут этому монаху осталось или чуть больше, и — все, конец.
А коллекционеру и дела нет ни до чего, только иконы рассматривает внимательно, отбирает — и ведь все норовит те, которые совсем облезлые, черные, в сторонку отложить.
А те, что новые, красивые — отбрасывает в сторону презрительно: на растопку.
Обернулся к Канатопову, в глазах — радость, одними губами шепнул: «В ризнице еще посмотреть надо, там много ценного должно сохраниться...»
Старик на него обернулся, что-то в глазах вспыхнуло — страх? Или — удивление?
— От зверей никуда не скрыться, — тихо повторил. — От зверей...
А коллекционер не испугался, только еще шире улыбнулся и проговорил насмешливо:
— Ну, куда же мы от своего-то естества уйдем, все мы от обезьян-с произошли, так что — инстинкты в нас темные, что и говорить...
— Кто-то от Зверя произошел, — тихо ответил старик. — Сам дверь приоткрыл, да впустил его в себя. Но — люди Богом созданы. А вот некоторые в слабости своей Зверю-то уподобляются. Не зверям, что животных обижать... Зверю.
Коллекционер, казалось, внимания на эти слова не обратил.
Подошел к стене, провел руками по выбитой надписи. Губами зашевелил только.
Канатопов последовал за ним.
На стене крупными буквами было выбито:
рбсЬдпуз
— Это на каковском? — спросил Канатопов.
— Греческий, — сказал коллекционер. — Переводится как «предание».
Усмехнулся невесело. Посмотрел на стены монастыря — словно жалел,
— А ведь предание и есть, — пробормотал едва слышно.
— С досками-то что делать?
Он еще понимал, зачем нужно золото, ковчег был хорош — который принесли из ризницы, золотой, инкрустированный камнями, с тончайшей резьбой... Но — доски эти, на которые так восхищенно смотрел коллекционер? Что в них?
А тот и не ответил — уставился на ту икону, которую мальчишка в руках держал, прижимал к себе, боясь отпустить на секунду. Пристально так, с прищуром, и губы облизывал — почему-то Канатопову показалось сейчас, что этот благообразный, холеный, с правильным лицом господин похож на хорька. Точно у него лицо заострилось, и глаза от прищура стали маленькими, мутными, алчными.
— Подождите-ка, — проговорил он.
Подошел к мальчишке. Протянул руку.
— Дай посмотреть, — попросил, пытаясь спрятать нервные, раздраженные нотки. Даже дружелюбно у него это получилось.
Мальчишка хмуро, исподлобья посмотрел и только прижал эту доску крепче.
— Дай, тебе говорят, — вступил в «задушевную» беседу Канатопов.
А этот паршивец и на сей раз не отдал — отпрянул даже, побелел лицом.
И губами зашевелил еще быстрее, стараясь не на них смотреть — вверх, в небо, точно там, в этом сером небе, что-то видел. Даже улыбнулся.
Канатопов теперь подошел совсем близко, глаза сощурил — рука взметнулась, и — прошлась по лицу этому тонкому, красивому, — рука-то у него тяжелая...
А мальчишка продолжал шептать, только — громче, точно не обращал внимания ни на кровь, струящуюся из разбитых губ, ни на боль:
Заступнице усердная, надеждо ненадежных, —
Радуйся, Невесто Неневестная!
В бедах и скорбех помощь нам, покров и утешение. —
Радуйся, Невесто Неневестная!
И — тихо так, нараспев, и мелодия странная, тягучая, печальная... Канатопов понял — никогда ему этого не забыть будет, всю жизнь.
Когда коллекционер протянул снова руку за иконой, мальчишка вдруг встрепенулся, и, словно что-то для себя решив, побежал от них, неловко, по сугробам, прижимая эту икону к себе — Канатопов выстрелил, сам испугался этой отчаянной безнадежности попытки спасти что-то важное...
— Зачем? — крикнул коллекционер.
А Канатопов пожал плечами — он смотрел, как мальчик падает, но икону к своей груди прижимает, даже в смерти — надеясь спасти...
И — точно свечи зажгли, хотя — негде было и зажечь эти свечи, однако ж в морозном воздухе теперь пахло не пролитой кровью — свечами... И старик этот смотрел почему-то на них с коллекционером с жалостью и пел тихонечко: