Аксенов
Шрифт:
В поисках человеческого лица ребята угодили на маскарад. Перебирали маски. Тасовали. И — столкнулись с броненосной образиной. Где-то Аксенов цитирует Стендаля: несчастен тот, кто не жил перед революцией. Быть может, каждое молодое поколение томится желанием жить перед ней. Но что оно чувствует после ее провала?
Август 1968-го — страшный удар. В том числе — для тех, кто в СССР связывал надежды с Пражской весной; ждал: если она победит, то еще сильнее потеплеет в Москве. А нет — всех ждут крутые морозы, новая полярная ночь, и стужа будет долгой…
Узнав о вводе войск, Евтушенко шлет телеграмму Косыгину и Брежневу: «Я не могу уснуть. Я не знаю, как жить дальше… Я глубоко убежден, что наши действия в Чехословакии являются трагической ошибкой…»
Спустя годы в романе «Таинственная
Горько, когда светлые надежды оказываются наивными иллюзиями.
Он, — как писал потом Аксенов, — оказался в Лондоне точно в перерыве между «Парижским маем» и «Пражским августом». А может — осенью 67-го?
«Это не город, — вспоминал позднее Аксенов, — это воплотившийся карнавал, мифы из „Сна в летнюю ночь“…» Кадры из фильма Антониони «Фотоувеличение» [65] . Это новый swingingЛондон — Мекка мировой молодежи. Тогда Аксенова, как сказали бы теперь, «накрыло не по-детски». Потому, что он был «молодежным писателем». Был молодым. И чуял ноздрями, ушами, глазами, кожей впитывал пьянящий воздух перемен: «На Карнеби-стрит в каждой лавочке танцевали и пели под гитару. На Портобелло-роад вдоль бесконечных рядов толкучки бродили парни и девочки со всего мира и в пабах и на обочине пили темное пиво „Гиннес“ и говорили, бесконечно говорили о своей новой новизне».
65
«Blow-up» — первый фильм Микеланджело Антониони на английском языке. Картина о жизни лондонской богемы и зарождающейся рок-культуре.
Делов-то! Ну танцевали под гитару, ну дули «Гиннес», ну обсуждали то да се. Чего такого? А вы вообразите себя на месте «молодежного писателя», выехавшего за «железный занавес» — и прямиком в ту культуру, которая ему мила. И не расхлябанностью, а тем, что являла наглядную альтернативу тому, что он не принимал, но что требовало лояльности. Понятно, товарищ Грибачев негодующе отвернулся бы от этого бардака, плюнул, растер и пошел бы в редакцию красной Morning Star. А на Аксенова накатили легкость и свобода. Долгожданные и желанные. Он, конечно, не думал, что у нас всё станет так же, но приятно было уже то, что такое возможно: по своему соизволению быть нынче здесь, а завтра — там, в нагой распахнутости мира искать, терять и обретать — но самому, а не послушно — по указанию начальства.
Надежды были расплющены под больное рассольное утро, когда, — как он пишет в «Ожоге», — «Единодушное Одобрение с мрачновато-туповатым удивлением оккупировало братский социализм, чтобы сделать его уже не братским, а своим, подкожным. <…> Стоп, машина! Оружие на изготовку. Шаликоев, Гусев, Янкявичус — за мной! Врываемся в помещение… Советская армия! Встать! Лицом к стене! Хорошо, что чехи понимают по-русски, а в других странах будет сложнее…».
Да, о тех событиях сказано много. Но нам важно не взвесить меру правоты того или иного мнения, а вспомнить, что сделал с людьми 1968 год, во многом определивший дальнейшую судьбу писателя.
Осенью 1968-го он начал писать «Ожог».
В марте в третьем номере «Юности» вышла «Затоваренная бочкотара».
А в апреле — вот совпадение! — песня Пола Саймона и Ар-та Гарфанкла «Америка». О том, как двое влюбленных садятся в автобус «Грэй хаунд» и едут искать Америку. Из Мичигана в Питсбург и по Нью-Джерси торнпайк [66] до Нью-Йорка… Песенка коротенькая,
66
Turnpike (от англ. — амер.) — высокоскоростное шоссе.
А у Аксенова тоже вышла как бы песня — но длиннее. И в прозе. До того музыкальна «Бочкотара». В ней куда больше героев и событий, вместо автобуса — грузовик, и какой, на фиг, торнпайк — грунто-о-о-овка. Но сколько поэзии…
«В палисаднике под вечер скопление пчел. Жужжание, деловые перелеты с георгина на подсолнух, с табака на резеду, инспекция комнатных левкоев, желтофиолей в открытых окнах… в горячем воздухе районного центра.
Ломкий, как танго, полет на исходе жизни — темнокрылая бабочка-адмирал, почти барон Врангель.
На улице за палисадником — пыль от прошедшего полчаса назад грузовика».
Вот она — картинка. Вот они — тишь и покой. Полчаса прошло — а всё пыль, пыль… Но почему Врангель? Адмирал-то — Колчак… А потому, видать, что у Врангеля была темная черкеска. И потом — Крым же, Крым… Левкои, пыльца, перелеты, любовь пчел трудовых, нежное жужжание…
В этой повести дело не в сюжете. И не в характерах. И не в разворачивающейся фантасмагории. Не в березках, не в осинах, не в мандаринной настойке, не в колоссальном аттракционе «Полет в неведомое», не в любви старушек к киношному Печорину и даже не в прозрачных небесах родины или странной страны Халигалии. А в покое. Средь которого ткань времен и пространств тает на глазах, реальность — и агитационно-газетная, и огородно-бытовая — заменяется журчанием сказки и притчи. И любые попытки его нарушить, а вместе с ним — и размеренное, но не лишенное стремительности движение бортовой машины Володи Телескопова по бескрайней Руси) — все недобрые попытки нарушить это движение безуспешны. И когда машина тормозит, выпуская пассажиров по надобности — подтянуть тормоза, заглянуть в глаза, упорхнуть в небеса — даже и тогда спокойное движение продолжается. А коли бухнутся в кювет — им и то нипочем: самочувствие прекрасное, улыбки, легкий закусон.
Аксенов звал «Бочкотару» сюрреалистической вещью. Ну да. Как творчество западных сюрреалистов разворачивалось на фоне снов, так и бытие аксеновских путешественников течет по грани сна и яви, и вот уже сон и явь мало в чем различны, они пронизывают друг друга и лелеют, делая всё происходящее притягательным, тайным, ч у дным. «…Он добивается этого, помещая героев в эксцентричную обстановку парадокса и абсурда… В каком сплошь и рядом пребывают их реальные прототипы-двойники, — рассудил Анатолий Найман. — Во времена советского режима это впрямую демонстрировало фантасмагорию, официально выдававшуюся за социализм…»
Мало ли что там раскрашено под счастливую жизнь? Само же собой разумеется, что компания едет из безымянного райцентра в город Коряжск при «так называемом социализме». Едет-то в Коряжск, а заезжает в сказку. В ту, где по пути следования не попадаются плакатно-газетные труженики полей — пахари и комбайнеры, пастухи и агрономы, лишь иногда парит в лазури кукурузник Вани Кулаченко. И что — такой вот царит благостный абсурд? Ага, абсурд. Почти полный.
А черноморский старшина 2-й статьи Глеб Шустиков — пловец-подводник, любитель пончиков и учительница неполной средней школы Ирина Валентиновна Селезнева идут искать библиотеку, чтобы немного подняться над собой, а находят романтику и отдаются ей в мятных травах шумящего звездами березняка. А вот стукач Моченкин, дед Иван, строчит «сигналы», мечтая о почетной кружке с петухами и заветном «алименте» от сына и невестки, а обретает смысл жизни и просит «усе заявления и доносы вернуть взад». А то божия старушка Степанида Ефимовна поспешает в «Хвеодосию ловить жука фотоплексируса, а глядь — мотень, фисонь, мотьва купоросная — по траве росистой, тятеньки, Блаженный Лыцарь выступает…». А денди в голландском твиде и шотландском пледе Вадим Афанасьевич Дрожжинин, знаток страны Халигалии, несется навстречу мечте — девушке Сильвии Честертон, и доносится туда, где ждет Хороший Человек.