Актер на репетиции
Шрифт:
Материнских слез искупить не может, скажем так, чтобы быть конкретными, как автор фильма. Когда снимали эпизод с Куделихой, решили актрису на эту роль не искать, снять кого-нибудь из местных. Подбирали типаж, а нашли судьбу: у той, что на экране, сын тоже много лет как ушел и не вернулся. Рассудил видно, что без деревни ему сподручней и без матери тоже, — вот и гуляет. И мора в их краях не было и войны не было — и его нет.
Не знаю, как строил бы Шукшин эпизод, если бы не встретил ту, кого встретил, кому отдал роль Куделихи. Может, все осталось бы, как в повести: сидел бы Егор в комнате и, «вполне окаменев», смотрел на мать, а мать его не узнавала, а потом стоял бы у косяка и не плакал — слез не было, — а только твердил бы: «Ну, будет уж! Будет!» А под конец, уже в машине, с «веселым остервенением» сказал бы Любе: «Все будет в
Он и теперь это говорит — про хорошее житье, но говорит в лихорадке, не вдумываясь в смысл слов, не обещая, но заклиная, потому что так тяжело у него на душе, что только клятва может разрешить эту непомерную тяжесть. И когда он твердит свое заклинание, бросившись на землю, обратив лицо долу, над ним взмывается небо: синее-синее, чистое-чистое, высокое-высокое. Безгрешное.
Усиливая мотив вины героя, Шукшин усиливает и его покаяние. Он не случайно меняет образный ряд фильма: возникает земля, Егором брошенная, и небо над ним, как символ духовной родины человека.
А когда они приезжают домой, во дворе их встречает Петр и сообщает про Колю.
Так что же хотел выразить Шукшин в этом эпизоде? Биографию героя — и только? «Идет незримое накопление усталости и порождает мысль: ну, все равно! Человек нелегкой судьбы приближается к своему финалу», — это тоже Шукшин, только из другой беседы. И еще одна запись, из тех, что велись прямо на репетиции: «Резок. Первый раз за то время, что хожу на съемки».
Тогда нам было невдомек, чем эта резкость вызвана, хотя мы и знали, что репетируется тот момент, когда Люба и Егор едут в Сосновку, к Куделихе. Нам казалось, волнение у Егора могло быть, нетерпение, страх — но резкость? Причем какая-то странная резкость, не по отношению к кому бы то ни было, а по отношению к себе. С Федосеевой (в кузове грузовика их сейчас двое), как, впрочем, и со всеми остальными актерами, Шукшин не специально, а естественно вежлив, и сейчас все его просьбы к ней тоже звучат вежливо, но все-таки с ощутимым подтекстом: оставьте меня в покое.
Теперь-то ясно, кого оставить в покое — Егора Прокудина, не Шукшина, и почему оставить — тоже ясно. Уже было у него свидание с матерью, были и слезы и сознание страшной своей вины, уже была мысль о том, что, как бы дальше не сложилась жизнь, прошлого не перечеркнуть и в новой себя вполне легко и вольготно никогда не почувствовать. «Накапливалась усталость… Человек нелегкой судьбы приближался к своему финалу».
Еще одна комната в доме Байкаловых, совсем крохотная: небольшой четырехугольный стол, кухонный столик и что-то вроде комодика умещаются в ней с трудом. Вечернее время, ужин. Мы бы еще так сказали — начало конца, потому что именно в этой сцене придет в дом уголовник Шура, обиняком предложит Егору вернуться и так же обиняком пригрозит, что, ежели не вернется, убьют его. Но этот разговор — о возвращении — будет уже на улице, а в горнице оба прикинутся, что когда-то вместе служили и что приехал Шура с тем, чтобы передать Егору кое-что от армейских друзей.
Шурик (его играет Олег Корчиков) ведет свою партию многозначительно, так что режиссер вынужден ему сказать, что «Шура умнее явных намеков», зато другие — старик и старуха (И. Рыжов и М. Скворцова) ничего неестественного в поведении гостя и зятя не видят. (Егор теперь по всем статьям для них зять, и почувствуем мы это по беспокойству, которое, чуть спустя, легко вселит в них Люба.) А сейчас их не смущает, что Егор не сразу вспомнил, как зовут дружка, — это от неожиданности, ни от чего другого, так они поняли. И только Люба догадалась, что тут к чему, и, когда Егор и Шура вышли в сенцы (якобы за подарком), метнулась вслед за ними, и, обмирая душой, выслушала все, что они друг дружке сказали. И не только сказали. Уже было снято, как Шура протянул Егору деньги: «Горе… (так прозвали Егора — Горе). Ты не злись только, я сделаю, как мне велено: если, мол, у него денег нет, дай ему. На». Как Егор взял их и с силой, так что вся пачка разлетелась, ударил Шуру по лицу. «Люба грохнула чем-то в сенях. Шагнула на крыльцо». Это тоже было снято.
Шукшин. Несуразность поступка (речь идет о пощечине. — Н.
Так объясняет Шукшин эпизод, не разделяя его на две части: в избе и на воздухе, а в конце объяснения скажет вроде бы о другом, а на самом деле к тому, что происходит, имеющем непосредственное касательство. «Когда играл приезд, то было неприятно, тяжело. Думал все это сгладить фарсом, но на него нет ни сил, ни желания. Покоя Егор не обрел, — счастья оголтелого нет».
В роли Шурика О. Корчиков
Они у Шукшина всегда, эти постоянные возвраты к мысли, что, как бы благополучно ни складывались жизненные обстоятельства, изменить судьбу Егора они не в силах. Судьба в нем самом, а коль скоро так, ничего хорошего она ему не сулит.
Однако мы отвлеклись от эпизода. Правда, сняли его быстро и по-настоящему он развернулся только между Шурой и Егором, но и здесь, глядя на Шукшина, можно было предугадать, как все пойдет дальше. Поначалу же режиссеру нужно было, чтобы отчетливо обозначились две темы. Та, первая, которая связана с Любой и со стариками и в которой доверие, честная работа и покой, и вторая, возникающая с приездом Шуры и рождающая в Егоре яростное сопротивление.
Это и впрямь так — насчет ярости, потому что, как только прошли первые минуты с их растерянностью и замешательством, на Егора — от раза к разу, от повторения к повторению — все больше накатывалась и оглушала его злая сила. Она заставляла Егора недобро щуриться, словно он выглядывал нечто, ему одному знакомое и заметное, улыбаться, сводя губы в нитку, а в ответ на заговорщическое подмигивание Шуры — мол, выйдем, есть о чем дружески поговорить — так резко оборвать и без того натянутый смех, что создавалось впечатление: не смеялся он, а скалился. От такого смеха и таких глаз прямой путь к удару и к рассыпавшимся деньгам, которые он заставит Шуру подобрать. Прямой путь от них и к финалу — к той березовой рощице, куда он пойдет один на один с Губошлепом и откуда выйдет, уже шатаясь и пятная землю своей кровью. Но то финал, до него еще далеко, а сейчас снимается иной эпизод.
Сейчас все сидят в закуточке, и ужин на столе самый простой: никаких ломтей розового сала, медовых сотов да горячих шанежек. Хлеб, капуста, картошка, огурцы, квас. Для Шукшина не изобилие важно, а то, что прочно живут люди и такая жизнь им по душе. Недаром старик, когда гость заторопится, сославшись на такси, которое оказывается, его ждет, с изумлением скажет: «Семь двадцать — только туда-сюда съездить. А я, бывало, за семь двадцать-то месяц работал». Так что не в богатом столе тут дело, богатый стол у Егора бывал, да не привязал его себе, а в той, например, фразе, которую предложит Лидия Федосеева, когда героиня ее войдет в дом. «Ох, и устала я сегодня», — захочется ей сказать, и режиссер ее поддержит: «Это вечерняя фраза. Только на самом деле она не очень-то устала, это еще и для Егора фраза». И еще она предложит Егору квасу, с душой предложит, как ласку, а он необидно откажется и закурит. Дом, быт… Шукшин всему этому цену знает, этим дорожит, не боится, что житейское уведет в сторону от духовного.
Но дорожит и не боится тогда, когда быт это духовное в себя пропускает, когда между одним и другим — соразмерность. В доме Байкаловых это счастливое равновесие есть, и пуще всего есть в Любе, поэтому для Егора она такая милая, такая нужная.
Читая «Калину красную», мы видим сцену ужина как сцену покоя, передышки. Заслуженного покоя, думалось нам, заслуженной передышки. Теперь, когда фильм был почти снят, пережит, прочувствован, продуман, многое виделось Шукшину острее и драматичнее. Раньше, если кто и нарушал покой вечера, то это был Шурик. Теперь не то; теперь Шурик лишь делает ясным, что вечер «погублен», а причина — в Егоре.