Актер на репетиции
Шрифт:
Герасимов. Вадим здесь балаганит?
Смоктуновский. Он подходит к своей главной теме: надо уметь все делать вовремя. А до этого, герой просто болтал.
Герасимов. А если я потяну на покой? Мне нравится этот дом — жена нравится, девочки… Взгляни на Воробьева, когда речь идет о Лене.
Смоктуновский. Боюсь ревности.
Так они переговариваются, вроде только бы о деталях, а на самом деле, «разминая» сцену, примериваясь к ней, пробуя. Главное, что они выясняют обиняками, это то, как Воробьев относится к Васильеву. Всерьез он считает,
И еще он скажет, видя, как все будут хлопотать, дожидаясь гостя: «Петру Никаноровичу, наверное, скучно у нас? Нет, ему нисколечко не скучно… Другой, может, и скучал бы, а он ничуть. Потому что он очень скромный…». Воображаемый диалог этот тоже не без яда и тоже дает актеру повод для разных характеристик. Но сцена встречи, как, впрочем, и сцена телефонного разговора, еще не снята, и как она пройдет — актеру неясно. Неясность эта бросает свой отсвет на сегодняшнюю репетицию.
Герасимов. Воробьев и в юности звал Вадима самоедом. Он привык к его жалобам и утешает его привычно.
Володин (он и сегодня в павильоне). Не надо быть высокомерным. Воробьев искренне его пожалел.
Смоктуновский. Если высокомерность — получается бодрячок.
Герасимов. Снять это я готов. Могу играть к себе равнодушней. Но дело я все-таки представляю так: Воробьев знает натуру Вадима, и ироническое пристрастие сопутствует его речи всегда. Он победил Лену неустроенностью, и у Воробьева в связи с этим есть свой подтекст: красиво поешь, сукин сын. Полностью включиться в его переживания ему трудно.
Володин. Правильно. Ты, — это он Смоктуновскому, — самоед; этим все объясняется. Так я хотел.
На этом слове останавливались и раньше. Когда Герасимов — Воробьев его впервые произнес, Смоктуновский — Вадим Антонович радостно улыбнулся и закивал. Что-то было найдено с его помощью, что-то обозначилось, а Вадиму Антоновичу именно обозначенности не хватало. Он и сам понимал, что все вроде в порядке — дочки, дом, работа, но что-то тем не менее грызло, мешало быть счастливым. Что? А может быть, ничего и вся тоска его не от реальных причин, а от самоедства?
Стихи Смоктуновский начинал несколько раз и читал их по-разному. С вызовом читал — мы хоть и самоеды, но едим себя, и оставьте нас в покое; с радостью — писал стихи, подумать только, как хорошо; вспоминая, тоже читал: строчку за строчкой вызывал в памяти.
На первый взгляд все это могло показаться лишь поисками интонации — на самом же деле искался характер, и оттого, что именно характер был неясен, и стихи представлялись, скорее, как нечто отдельное, а не как продолжение разговора.
Одно только было тут неизменным: как бы Смоктуновский ни читал, на Воробьева он не смотрел. Не мог смотреть: очень уж это было личным, то, что он говорил. Актер даже внес предложение: «Я кончу стихи и тогда посмотрю на Воробьева, а он в ответ тоже прочтет мне стихи. Пропустим его реплику». (У Володина тут стояло: «Видишь, Вадя, — опять смеялся Воробьев, — ты талант! Ты ярко одаренная личность!»)
Автор Смоктуновского поддержал: «Воробьеву понравились стихи, он заволновался, вспомнил юность» — и поддержал, судя по реплике, оттого, что, прозвучи у Воробьева лишь покровительство, лишь ирония, даже нежная, необходимого разговора не получится. Дружеского, исцеляющего разговора не получится, а именно этот разговор, по мнению сценариста, нужен сейчас Вадиму.
Все — за, все хотят того же, но режиссер хочет еще одного: хочет, чтобы эпизод не звучал только элегически, а читался более сложно. «Начинай весело, — просит он Смоктуновского, — сквозная интонация — веселая самоирония, но на струне натянутой». Володин его поддерживает, но тут же предостерегает: «Ироническая форма выражения, но смысл должен быть ясен. Вопросы первые — „Как жить? Ради чего?“ — должны быть слышны, а не проговариваться».
А на столе в это время появились апельсины. То ли их принесли, то ли Смоктуновский достал их из чемоданчика (они у него почти всегда там были, вместо обеда или ужина) — не углядела. Во всяком случае, сейчас он апельсин чистит, и это простейшее приспособление ставит все на место. Как та капля, которая переполняет чашу: искали-искали, пробовали-пробовали, а тут вроде бы отвлеклись — и нужное появилось само. Стихи пошли легко, естественно. Герасимов на эту легкость так же просто и тоже стихами отозвался, а обрадованный Смоктуновский («Смотри-ка, я уж и сам позабыл! А ты помнишь») начал еще одно, которое если и не ставило точку над всем говоренным ранее, но определенную разрядку настроениям Вадима Антоновича так же определенно давало.
«Акробатки на слабом канате, речки, заводи, их берега, на декорационном закате нитевидные облака, мини-шубки, и юбки, и платья — не пускайте меня, не пускайте, на земле подержите пока!..»Эпизод был готов, выстроен, актеры ушли поправить грим, а когда вернулись и Владимир Рапопорт начал снимать (он и до перерыва сделал несколько дублей, но казалось, что главный еще будет), неожиданно оказалось, что впереди еще бездна работы. Все обговоренное и обдуманное должно было сделаться прочувствованным и своим.
Репетировать, однако, дальше не стали: решили посмотреть материал и лишь тогда сделать окончательный вывод.
— Сергей Аполлинариевич, чем вас привлекала эта роль?
— Это не роль, а автобиографическая справка. Я говорю так не потому, что хочу присвоить себе качества Воробьева, но потому, что точно представляю ритм жизни этого человека. Сам так живу и знаю технику его поведения. Вижу форму речи, слышу интонацию. Вижу, как надо существовать в его биографии. Приехал — уехал. Если бы остался, я бы не стал играть. Однажды студенты меня спросили — что такое ритм? Я ответил: движение мысли. Так вот — движение мысли Воробьева мне синхронно. Я вообще считаю, что актер не может выйти «из себя» полностью, хотя актеров такого плана очень люблю.
— Но если все так ясно, почему вы волновались?
— Давно не играл, хотя играю, в сущности, все время. В институте, занимаясь со студентами, на съемках вместе с актерами. Но тут другое. Боялся, как бы не вышло показа: того, что я, как режиссер, должен добиться от себя, как от актера. Могло получиться чересчур настойчиво или чересчур незаметно.
И еще боялся, как бы не доиграть за партнера. Режиссер ведь играет за актеров, как дирижер поет за все инструменты оркестра. Не знаю, удалось ли мне этого избежать.