Актовый зал. Выходные данные
Шрифт:
Вот это были времена, вот это действительно была работа, которой не постыдишься и потом, пусть даже получилось короткое замыкание, или снова сломался звонок, или пятно от гипса на потолке свидетельствует о грубой работе со скрытой проводкой — все это ведь не страшно, можно спать спокойно. Но что, если ты заглянешь в свою статью и она окажется гораздо глупее, чем был ты сам, когда ее писал, и она уже не имеет с тобой ничего общего, кроме имени; что, если ты стараешься уловить в ней эхо всего того, что было, но не слышишь ни звука, и на листе, исписанном тобой, лежит желтизна трусости?
Что можешь ты ответить, если тебя об этом спросят? Когда еще была Инга,
С Ингой легко было чувствовать себя знающим и деятельным, и, когда хотелось произвести на Ингу впечатление, это нетрудно было сделать.
— А если тебя током дернет, тогда что?
— Сперва покажется, будто кто-то ткнул тебя проводом в руки и до самого сердца, а потом самое большее — чихнешь разок, и все.
— А что ты сказал той женщине, когда она хотела дать тебе свиного пойла?
— Я не объедаю животных, сударыня, — сказал я. — Я ведь знаю, что такое голод!
Когда Роберт распрощался со своей старой профессией, Инга никак не могла этого понять.
— Разве это не ты, Роберт Исваль, говорил всегда: «Мы можем жить без собственников!» А теперь! Твой хозяин закрыл свою лавочку, и ты словно рыба, вытащенная из воды, ты нанимаешься к первому попавшемуся актеришке, чтобы ехать с ним невесть куда.
— Никакой это не актеришка, он так читает Маяковского, что мурашки по спине бегают, и РКФ — это не невесть куда.
— А я тебе говорю — невесть куда. Если бы здесь случайно проходил шарманщик, он наверняка заполучил бы ассистента по имени Роберт Исваль. И почему только ты не стал уборщицей? Вчера тут открыли новую лавку, и на окне висит объявление: «Требуется уборщица. А также ученицы». Почему бы тебе, дураку, не плести соломенные шляпки?
— Я хочу уехать отсюда, — сказал Роберт.
— Значит, вот оно что. Значит, из-за меня.
— Да не мели ты чепухи! Если бы не ты, я бы давно уже был за тридевять земель. Я хочу уехать из-за Нусбанка, и вообще у нас нет семьи. Мать боготворит этого типа, а ведь она была когда-то женой моего отца. Отец был человеком, перед отцом даже самые злые шавки снимали шляпу. А теперь этот Нусбанк. Вчера он мне говорит: «Ну-ка изобрази мне крестьянина, такого, знаешь, совсем отсталого, которого я должен переубедить!» Хорошо, я ему изображаю крестьянина, и такого отсталого, что его даже сам Нусбанк никак не может переубедить. Тогда он жалуется матери и говорит, что это, мол, подозрительно, почему у меня реакционные лозунги всегда наготове, — тут, говорит, причина глубже.
— И
— Да нет, я больше не могу, я уж над ним столько смеялся, что и смеха не осталось, теперь совсем дело плохо. Когда я его высмеивал, он говорил, что я, видно, смеюсь над его седыми волосами, а они стали седыми в лагере, где он и за меня сидел, да-да, за меня, конечно, и пусть-ка моя мать посмотрит на меня и скажет, как этот сопливый нацист оказался в нашем доме.
— Твоя мать…
— Ах господи, моя мать! Знаешь, что у нас вчера после этого было? Она взялась изображать крестьянина, которого Нусбанк должен переубеждать, и, клянусь богом, я сам слышал, как он ей говорил: «Да нет, ты не так спрашивай, эти крестьяне спрашивают глупее, ты глупей спрашивай!» И моя мать, вообще-то умная женщина, чтобы угодить своему Нусбанку, уж до того идиотские вопросы задавала, что он ей отвечал без запинки. Ну, кого тут не стошнит?
— Я только одного боюсь: если ты переменишь дом, и город, и профессию, не захочется ли тебе переменить и все остальное?..
— Ничего не понимаю!
— Это у Шторма, что ли, такой рассказ есть, где герой уезжает учиться в большой город, а когда возвращается домой, он уже слишком умен и не хочет больше знать ту девочку, с которой играл в детстве.
— Этот рассказ, по-моему, есть у кого хочешь, я уже раз десять его читал, и еще я читал про ведьм, которые летают на помеле, и про кисельные берега и молочные реки, и про то, что миллионеры начинают свой путь чистильщиками сапог.
— Что ж, многие и правда начинали чистильщиками…
— Да, и некоторые из них, заметь, так и остались чистильщиками.
Инга много значила для Роберта, и он со страхом смотрел на то, как пропасть между ними все увеличивается и увеличивается. Они словно стояли на двух разных льдинах, и ветер гнал эти льдины в разном направлении. Нет, неточный образ, ветер гнал их в одном направлении, их разделяло что-то другое.
Их разделяла правда, чистая правда, и ничто, кроме нее. Роберту понадобилось много времени, чтобы понять это, и, если бы не Трулезанд, понадобилось бы еще больше.
Однажды в воскресенье вечером Роберт увидел Трулезанда с какой-то пожилой женщиной на платформе в Рибнице. Сунув свой набитый, но очень легкий рюкзак в купе Роберта, он снова вернулся к провожавшей его женщине. Он прощался и целовался с ней долго и обстоятельно, ни на кого не обращая внимания, потом махал ей огромным носовым платком, пока она поспешно пробиралась к выходу с перрона.
— Нет, ну скажи, — обратился он к Роберту, — ну что это за человек!
— Я ее почти и не видел, — ответил Роберт, — она что, тебе полный рюкзак сена напихала?
— Это пух, старик, настоящий довоенный пух, собственноручно тетей Мими выщипанный, рассортированный, высушенный и выглаженный.
— И ты целуешься с тетей Мими?
— Да это вовсе не тетя Мими, а тетя Лена, моя настоящая тетя. Пуха у нее нет, и потому она его не раздаривает, зато сердце у нее, брат, — не сердце, а золото. А что у тебя? Как твой роман с дочуркой того проповедника, ходили вы еще раз в цирк и глаза у нее все такие же огромные?
— Наверно, такие же, не знаю.
— Итак, подытожим: вы опять поругались. А теперь в чем дело? Когда-нибудь, брат, хотелось бы и мне встретить такую, как твоя, такую, которая спорит о Наполеоне, когда хочешь положить ей руку на колено. Не знаю почему, но я все встречаю других — они только и ждут, чтобы их хватали за коленки, ну и все такое. Что же на этот раз с дочкой пастора?