Аквариум
Шрифт:
В тот день с отцом разговаривать было нельзя. Я сидела у него в ногах и читала вслух, накрыв его руку ладонью. Щеки у него порозовели, и выглядел он довольным, но врач, заглянув на минутку, объяснил, что отец со вчерашнего дня получает морфий. Кажется, я заплакала. Врач обнял меня за плечи и сказал, что силы еще понадобятся мне — „американские горки“, мол, еще не пройдены до конца. Он так и выразился: „американские горки“. Вскоре, возможно, снова начнется подъем, но пока мы в самом низу. И не нужно чувствовать себя несчастной: отцу сейчас хорошо. Я совершенно забыла про ключи в сумке.
Калим стоял в лифте. Ехал сверху, будто дожидался
С какой радости я это сказала? Неужели я настолько тупа, что вот так сразу взяла да и выдала ему то, чего он добивался? Больше всего мне хотелось расколотить свою тупую башку о ближайший фонарный столб. Правда, одновременно я ощутила и облегчение: неизбежное наконец произошло — хотя и была в шоке от неспособности себя контролировать.
Калим догнал меня уже на улице. Я почувствовала его пальцы на своей руке (впервые он прикоснулся ко мне). Он держал меня крепко, и я остановилась. Но не обернулась. Стояла, глядя прямо перед собой, будто достаточно было просто не видеть его руки, чтобы она исчезла. Полные идиотки примерно так ведут себя с ублюдками, пристающими на улице.
Ничего не делая, француз только сжимал мою руку. Не тянул, не заговаривал, не кашлял, не шаркал ногами. У него оказалось больше терпения, чем у меня, и я все-таки к нему повернулась. И увидела, что он протягивает мне левую ладонь. Сторонний наблюдатель мог бы решить, что ко мне привязался бродяга, вымаливающий вожделенный доллар. Но наблюдателей не было. Люди спокойно шли мимо — в Нью-Йорке не принято глазеть на других.
Кажется, вынимая из сумочки ключи и опуская в его ладонь, я смотрела в сторону. Калим сомкнул кулак и отпустил меня.
Я проспала всю ночь. Он так и не пришел. На следующее утро я ощутила себя отдохнувшей, чего давно уже не случалось. Но все еще не могла разобраться со своими чувствами — с разочарованием в себе из-за неспособности ему противостоять и облегчением, что я его не потеряла.
В тот день у меня состоялся долгий разговор с врачом. Он собирался назначить отцу лекарство, целесообразность применения которого вызывала сомнения, хотя в некоторых случаях, как утверждал врач, оно могло привести к существенному улучшению состояния больного. Какой-то препарат из омелы. Если повезет, это продлит жизнь отцу еще на год, если не больше. Я согласилась.
Мне вдруг пришло в голову то, что как читатель ты, наверное, заметил давно: отцовским страданиям, его постепенному умиранию в моем сознании тогда была отведена второстепенная роль. Я с ужасом осознала это. Секс и безумный роман стали для меня важнее умирающего отца, которого я видела каждый день, и чьи муки, по идее, должны были глубоко меня трогать. Вместо этого я постоянно думала о Калиме, свечах и испытанном когда-то наслаждении. Стыдно. Я читала отцу стихи, хотя он не слушал. На самом деле я читала их себе, дабы убедиться в том, что я вовсе не такая уж бессердечная сволочь.
Но ведь „театр одного актера“ не может продолжаться долго. В детстве, например, когда еще веришь, что Господь временами посматривает на нас, он вообще теряет всякий смысл. Когда в палату к отцу вдруг вошел Калим, закрыл за собой дверь и сказал: „У тебя
Ах, Барри, наверное, я все же комический персонаж. Я долго размышляла, что он способен еще придумать для усиления эффекта. И пришла к выводу, что больница — идеальное место: Калим мог привести меня в морг и там в жутком холоде заставить скакать верхом на трупе, пока он исполняет свои прямые обязанности по отношению к моему отцу. И я отрезала: „Нет!“
Некоторое время он смотрел мне в глаза, сначала строго, потом все более презрительно, затем сунул руку в карман брюк, вытащил ключи и бросил мне. Я поймала их в воздухе. Он повернулся, сделал несколько шагов по направлению к двери, открыл ее и как раз собирался выйти, когда я сказала: „Останься!“
Я положила ключи возле себя на кровать, задрала платье, стянула трусики, остальное ты можешь себе представить. Калим стоял в дверях, опершись о косяк, на этот раз он смотрел на меня, но в глазах его по-прежнему не было ничего, что можно было бы посчитать проявлением какого-то чувства. Все произошло очень быстро. Может, потому что мне было страшно и хотелось поскорее с этим покончить. И беззвучно. Если, конечно, не считать тех звуков, которые производят пальцы, двигаясь у девушки между ног, и предплечье, скользя по летнему платью. Я не кричала, лишь бесшумно, ну или по крайней мере очень тихо вздыхала, застыв на жестком дешевом стуле и широко расставив ноги, продолжая шевелить рукой.
Несмотря на мой страх, который не покидал меня ни на минуту, даже в самый последний миг, несмотря на то что Калим просто стоял и смотрел на меня (не раздевался и не танцевал), оргазм опять достиг такой силы, что невозможно передать словами. Калим знал меня лучше, чем я сама.
Я все еще сидела на стуле, когда он подошел, — я было подумала, что он хочет меня обнять, утешить, погладить по голове, но он быстро схватил ключи и отступил к двери. Потом повернулся ко мне, может быть, хотел что-то сказать, но тут дверь стала открываться, ударив его в плечо. Отшвырнув трусики под кровать, я сдвинула колени, и мне показалось, что сердце сейчас остановится, когда я услышала его слова: „Простите, минуточку“. Дверь открылась. На пороге стоял Эзра.
Дальнейшее было фарсом в чистом виде: я сижу без трусов на стуле, едва успев расправить платье, отец лежит на кровати в наркотическом полузабытье, а его старый товарищ Эзра с морщинистым лицом и философским складом ума, который, ввиду нехватки стульев (в палате находился только один стул, но я не могла ему его предложить, так как не была уверена, что он остался сухим), устраивается у него в ногах, на кровати, под которой лежат мои трусы. Я никак не могла до них добраться, но и просто оставить их там было нельзя — иначе мое нижнее белье обнаружил бы персонал. Теперь-то мне смешно, но тогда я даже не знаю, как смогла это пережить. Ужасно.
И как всегда в хорошем фарсе, стоит подумать, что самое плохое уже позади, как все становится еще хуже. Отчетливо и громко отец вдруг произнес: „Привет, Эзра“. Мне даже стало плохо от ужаса.
Только заметив, что отец отключился (скорее всего он произнес приветствие во сне или каким-то образом ощутил присутствие друга, во всяком случае, явно не отдавая себе отчета в происходящем), я понемногу снова пришла в себя и стала даже воспринимать трусики под кроватью как мелкую неприятность в сравнении с катастрофой, которая только что меня миновала.