Аквариум
Шрифт:
И еще: у меня появился мужчина. Служащий, присланный из фирмы, чтобы подключить новый компьютер. Он совсем не походил на тех, кто возбуждает во мне интерес: робкий, какой-то даже пришибленный, без чрезмерного самомнения. Но стоило мне отвернуться, как я неизменно чувствовала на себе его взгляд. Несколько месяцев, пока я общалась исключительно со стариками, мне приходилось довольствоваться торопливыми и убогими сеансами самоудовлетворения без соответствующего антуража: ни должного настроя, ни свечей, ни музыки, ни приятных ароматов. Я пожалела себя и решила не упускать подвернувшейся возможности: просто затащила парня в постель.
В больнице, где лежал отец, работал один медбрат, француз из Алжира, которого я поначалу приняла за врача, — настолько его манеры были исполнены гордости, чтобы не сказать величия. И когда я с закрытыми глазами скакала на компьютерщике, то думала об этом парне и вместо желеобразного и бледного тела своего партнера представляла гладкую, цвета кофе с молоком, кожу француза.
Когда на следующий день француз вошел в отцовскую палату, я смутилась. Будто и вправду переспала с ним. Не знаю почему, но я была почти уверена, что он это почувствовал. От его взглядов у меня чесалась спина.
Благодаря сеансу мягкой химиотерапии отец почувствовал себя лучше и вдруг заговорил о сексе. Мол, моя мать в постели была великолепна, неукротима, как ракета, и если бы он сам был хоть вполовину столь же темпераментен, как мужчине ему не было бы равных. И все в таком духе. Мне не хотелось это слушать. Он рассказывал о проститутках, о флиртах, о неиспользованных им возможностях сходить на сторону. Я не пыталась заткнуть ему рот: пусть говорит о чем хочет, но мне было неприятно и стыдно представлять отца в роли любовника. Впрочем, от мысли, что и он, рассказывая об этом, способен представить меня в подобной роли, становилось еще хуже. Я старалась уклониться от разговора, вспоминала о каких-то срочных делах, но, он с маниакальной настойчивостью возвращался к прежней теме. Это было ужасно.
И отец не умолкал, даже если в палату входил кто-нибудь из персонала. Напротив, эта тема будто становилась для него еще важнее. Иногда у меня возникало ощущение, что он хочет выставить меня на всеобщее обозрение, продемонстрировать в обнаженном виде. Когда входил француз, я готова была просто встать и уйти. Тем временем я узнала его имя. Француза звали Калим. Отец постоянно шутил по этому поводу: мол, так называют не людей, а ковры.[33] На что Калим на своем необычном французском отвечал: это лучше, чем зваться „счетом“. Полное имя отца — Вильям, но все называли его Биллом.[34]
Калим трогательно заботился о своем пациенте. Казалось, они стали друзьями. Не знаю, бывало ли с тобой такое: когда ты чувствуешь себя лишним, потому что двое других говорят на ином, общем для них языке. Поначалу все ограничивалось интонацией — слов, которых я бы не понимала, они не произносили. Но их тон явно давал почувствовать, что меня это не касается. Я не ревновала — мне нравилась их мужская общность. Не исключено, что отец даже вырос в моих глазах, поскольку смог понравиться такому красивому и самостоятельному мужчине. Я стала смотреть на него немного иначе.
Отец не был типичным американцем. Наверное, именно это и ценил в нем Калим. Впрочем, я тоже. Он был старомодно, по-европейски вежлив, если, конечно, не мучил меня разговорами на сексуальные темы, не приставал к людям с типично американской бесцеремонностью — это тоже пробуждало в европейцах симпатию, они проникались к нему уважением.
А потом я увидела, как Калим танцует. Пошла на спектакль в один крошечный театрик на Бликер-стрит. Спектакль назывался „Синопсис“. Трое мужчин и женщина танцевали обнаженными, вернее, почти обнаженными: на мужчинах были крошечные плавки на веревочках, а у женщины — треугольник, едва закрывавший волосы на лобке. Поначалу действо показалось мне довольно абстрактным, и если бы не музыка Филиппа Гласса[35] (и не Калим, которого я тут же узнала среди исполнителей), я бы не досидела даже до антракта. Танцоры двигались как машины, синхронно наклоняясь и потягиваясь. В их рискованной наготе угадывался рассчитанный эпатаж, и мне вдруг почему-то пришли на ум безвкусные, с моей точки зрения, пантомимы, когда артисты прислоняются к воображаемым столбам, переносят с места на место воображаемые стекла, поднимаются по воображаемым лестницам и прыгают с воображаемых стен.
Но потом музыка, до сих пор звучавшая чересчур обыденно и тоже механически, вдруг изменилась — стала легкой, воздушной, и я осознала, что не только восхищаюсь телом Калима, но и по-настоящему увлечена танцем всех четверых.
Спектакль заканчивался сценой изнасилования, которая вдруг ни с того ни с сего поменяла направленность: из жертвы женщина превратилась в преступницу, ударами поставила мужчин на карачки, и они так и ушли со сцены, повинуясь каждому движению хозяйки, словно послушные псы. В зале ощущался запах пота танцоров. И это возбуждало.
„Политкорректная“ концовка показалась мне идиотской, но я была совершенно одурманена видом этих тел и мощью их выразительности. В первую очередь, как ты догадываешься, телом Калима, — его я постаралась изучить в мельчайших подробностях. Два часа, сидя в первом ряду, я беззастенчиво рассматривала его тело, и уверенность, что он меня узнал, только подливала масла в огонь. Домой я дошла как в тумане. Приняла душ, задернула занавески, зажгла повсюду свечи и принялась с остервенением себя ласкать — остальное ты можешь представить. Ощущение оказалось настолько сильным, что я трижды начинала все сначала. Если бы я включила музыку, был бы, возможно, и четвертый раз.
На следующий день мне больше всего хотелось изобрести какой-нибудь предлог, чтобы не ходить в больницу. Но я не позволила себе уклониться. По дороге придумывала, что же скажу Калиму (разумеется, только о спектакле: я решила изображать из себя знатока и опытного критика), но мне повезло — француз в тот день отсутствовал. У него как раз был выходной…»
Я оторвался от текста, потому что в открытом окне чата замигало имя Джун. Я щелкнул «мышкой» и увидел одно слово: «Читаешь?»
Барри. Да.
Джун. И как, все в порядке?
Барри. Ну, кое-что смущает.
Джун. Где остановился?
Барри. Когда ты увидела, как этот человек-ковер танцует.
Джун. Тебя смущает мое поведение?
Барри. Да. Очень откровенно.
Джун. Ты же мой друг, мой свидетель.
Барри. Но ты ведь меня совсем не знаешь.
Джун. Знаю.
Барри. Откуда? Мы обменялись всего несколькими фразами.
Джун. И все-таки я тебя знаю.
Барри. Подобное доверие, конечно, лестно, но мне все равно паршиво.