Альбедо
Шрифт:
Глава 1. Змея на груди
Декабрь, спустя три месяца.
В письмах Генрих всегда обращался к кайзеру «мой император», и никогда «отец».
Этикет вбивали с раннего детства — в том числе розгами, — и потом это стало сродни привычке: просыпаться в шесть утра, обливаться водой, маршировать по снегу и не жаловаться, никогда не жаловаться. Ни тогда, ни теперь — на утомительную дорогу, тонкую шинель, дураков-офицеров, ослепляющие головные боли, ставшие за время путешествий еще более частыми.
Такова цена будущей победы, которую Генрих продолжал упрямо платить.
И письма кайзеру
«…по результатам инспекции последних восьми дивизий докладываю, что во всех требуется переназначение командующего состава. А именно, в пятой под Олумцем выдвигаю следующие кандидатуры на должность старших офицеров…»
Далее — список имен, подготовленный адъютантом.
Генрих переписывал их особенно тщательно, время от времени придерживая руку над чернильницей, особенно в моменты, когда вагон подпрыгивал на стыках рельс. О причинах переназначения он доложил в прошлом рапорте, деликатно опустив подробности. Зато с охотой изложил их на днях господину генералу.
— В императорских сухопутных войсках сорок два пушечных артиллерийских полка, — говорил Генрих, балансируя на грани приличия и едва сдерживая рвущуюся наружу злость. — Большинство имеет на вооружении пушки устаревшего образца, и вы до сих пор добиваетесь увеличения их производства. Каковы же достоинства? Калибр? Вес? Назовите хотя бы одно!
— Ваше высочество, — сипел генерал, выпучив рыбьи глаза, — я должен спросить фельдфебеля…
— Позор! — сухо обрывал Генрих. — Дивизионные старшины знают о вооружении куда больше высших чинов? В таком случае, я буду ходатайствовать о повышении в чине. Не вас, господин генерал. Вам было бы полезно узнать, что в устаревших образцах отсутствуют компенсаторы отдачи. К тому же, все прогрессивные государства давно перешли на восьмимиллиметровую винтовку, и я настаиваю на перевооружении. А еще…
«…униформа, — писал Генрих кайзеру, болезненно хмурясь, когда грохот вагонных колес особенно сильно отзывался в висках. — Обычная шинель шьется из довольно тонкого сукна, для зимнего времени используется пристегивающаяся подкладка. Однако, в высокогорных районах и в условиях низких температур такая подкладка не спасает…»
Он испытал это на себе. Когда инспектировал дивизии в Равийских горах и напрасно надвигал на нос жесткий козырек офицерского шако [1] , спасаясь от мокрого снега и пронизывающего до костей ветра.
1
Военный головной убор цилиндрической формы с плоским верхом.
— Не простудились бы, ваше высочество, — с сочувствием говорил унтер-офицер, щуря покрасневшие глаза. Усы, оледеневшие на ветру, походили на заостренные сосульки.
— Меня не берет простуда, — отвечал Генрих, с трудом улыбаясь одеревеневшими губами. — А в вашей дивизии добрая половина солдат обязательно с насморком. Нехорошо.
— Служба такая. Да мы не жалуемся.
— И напрасно. Армия должна быть в полной боевой готовности. Где медики? Почему не поставляют лекарства?
— Куда поставлять, если такая круговерть? — унтер-офицер обводил рукой шевелящуюся белесую мглу, горные кряжи, теряющиеся в низко надвинутых снеговых тучах, молчаливую щетину леса. — У нас тут свое лекарство. Не побрезгуйте, ваше высочество, чем богаты…
И протягивал Генриху походную флягу, из которой остро тянуло шнапсом.
«…и потому, — продолжал писать он, — я считаю необходимым
И сразу же перевел взгляд на медальон, лежавший подле: в раскрытой чашечке, будто в ракушке, свернулся темный локон.
Шелковистый, все еще теплый, будто только что срезанный Маргаритой. И пахнущий Маргаритой — уютно и пряно.
Генрих поймал собственное отражение в потемневшем окне, устыдился мечтательной улыбки и поспешил дописать письмо:
«…офицерскому составу велено пройти переобучение по топографии. Не сдавшие экзамен будут понижены в чине. Меж тем, я прибываю в Каптол, где ожидаю первую партию галларских винтовок. О полевых испытаниях доложу позднее. С совершенным почтением, Генрих».
Он всегда подписывался именем, и никогда не добавлял — «ваш сын».
Число. Сургучная печать с фамильным гербом. Такая же — надколотая, — на вскрытом письме от императрицы. Втором письме со времени ее отъезда.
«Мой милый мальчик! — скользил Генрих по круглым, с завитками, буквам. — Вдали от дома я тоскую по тебе. На острова пришла зима: здесь чаще случаются грозы, и море стало беспокойнее, но на солнце все еще невозможно находиться без зонтика, и по утрам так невыносимо кричат чайки, что я заработала мигрень. Здоров ли ты, дорогой? В пути о тебе некому позаботиться. Следи, чтобы не промокали ноги, и непременно носи шляпу: в горах бывает холодно. Я все еще поражена решением Карла Фридриха отправить тебя совершенно одного так далеко от Авьена! Уж если и путешествовать — то только со мной. Ах, видел бы ты эти насыщенные закаты! А здешние пирожные тают во рту. Я привезу гостинцев тебе и маленькой Эржбет к Рождеству. Не забывай носить перчатки и кутать шею. Твоя любящая мать, Мария Стефания».
За темным окном уже не видно деревьев — только его, Генриха, отражение. Осунувшееся и будто бы повзрослевшее лицо, залиловевшие подглазья, настороженный взгляд.
Нужно ли писать матушке, как в его руках однажды едва не разорвался снаряд? О том, как по вине артиллерийского офицера ориентирование на местности закончилось блужданием в лесу и обморожением щек? О бесконечной усталости и бессоннице, спасением от которых был только морфий? Пожалуй, ничего из этого. И Генрих писал лаконично и просто:
«Дорогая матушка, я счастлив получить от Вас весточку. С гордостью и усердием выполняю поручения, возложенные на меня, а потому рассчитываю, что и Вы станете гордиться той пользой, которую я принесу армии и Авьену. Не беспокойтесь о моем здоровье, но берегите свое. Целую Вас крепко и надеюсь на скорую встречу… — на этот раз добавил: — Ваш сын».
И снова — капля сургуча, как загустевшая кровь.
О чем же писать Маргарите?
Задумался, рассматривая локон — блестящий, волосок к волоску. В нем, казалось, мерцала неукротимая искра ее жизнелюбия. Любые слова казались пустыми и глупыми, любой ответ мог скомпрометировать ее, мог быть перехвачен и обнародован. И потому, сцепив до хруста зубы, Генрих писал не ей — жене:
«Моя маленькая Виви, простите мои редкие письма. Я ежедневно обременен государственными делами, и с прискорбием сообщаю, что мое путешествие продлится до Рождества. Пусть слуги будут снисходительны к Вам. Учите авьенский и знайте, что я суровый экзаменатор. Целую ручку, Ваш вечно занятый Коко».
Вагон подбросило. С наконечника пера сорвалась чернильная клякса.
— Дьявол! — досадливо воскликнул Генрих и сморщился от пронзившей висок боли.
В приоткрывшуюся дверь вагона тотчас просунулась вихрастая голова.