Альберт Эйнштейн
Шрифт:
Они медленно прогуливались по саду, и пчелы вились над их головами. Пчелы летели к грядкам, где в странном беспорядке росли цветы, вперемежку дикие розы и нежные космеи, сильные, стройные гладиолусы и хрупкие гвоздики… Роллан, высокий и сгорбленный, с очень бледным лицом и глубоко запавшими, погасшими глазами, нагибался время от времени к цветам, вдыхал их запах, бережно оглаживал лепестки и листья, шел дальше. Заговорили о судьбах Германии, судьбах войны.
— Тирпиц и Людендорф [34] — сказал Эйнштейн, — опаснейшие из преступных сил, развязавших эту бойню. Фалькенгайн [35], ставленник Круппа, впрочем, еще опасней… Германская интеллигенция,
— Но Англия… — в раздумье начал Роллан.
Эйнштейн продолжил:
— Корыстная политика Англии не подлежит сомнению. Доктор Цангер мог бы дополнить эту картину…
Цангер, профессор Цюрихского университета, сопровождавший Эйнштейна к Роллану, рассказал о махинациях Сити:
— Английское правительство заставило Францию уступить ему товары, прибывшие в Марсель для Швейцарии, как стратегический груз, могущий попасть к немцам. Но затем оно перепродало эти товары в Швейцарию в два или три раза дороже! Эйнштейн, смеясь, процитировал:
Krieg, Handel und Piraterie Dreieinig sind sie, nicht zu trennen! [37]Он провел у Роллана всю вторую половину дня. Поздно вечером они заговорили о музыке. У них не было разногласий на эту тему, ведь Жан Кристоф Крафт был их общим другом. Они сошлись на том, что, растеряв традиции славы, традиции Гайдна и Бетховена, Германия кайзера осталась при «эпигонах Вагнера, отчаянных виртуозах оркестра»… «Ни одного сдержанного и мужественного произведения вроде «Бориса Годунова»! В одной странице Мусоргского больше оригинальности, чем во всех партитурах Малера и Регера!» И в области литературы оказалось, что они прошли через одни и те же пропилеи.
— Кто из великих больше всего повлиял на вас? — спросил Роллан.
Эйнштейн ответил:
— Я больше всего любил и люблю до сих пор Гейне и Шиллера, «Войну и мир» Толстого, а также «Анну Каренину» и «Воскресенье». Кроме того, «Братья Карамазовы»…
Он заговорил о Достоевском. Достоевский! Он повторил это имя несколько раз и каждый раз с новым, особенным выражением.
— Я не знаю, что ищут другие в произведениях художественной литературы, я же ищу в ней нравственное начало: то, что просветляет и возвышает душу.
Эйнштейн добавил, что он не знает романа, который бы так волновал его, как «Братья Карамазовы». Проникнуть в ядро этого произведения помогло ему чувство, светлое, ликующее чувство.
— Да, да, именно светлое и ликующее! Я не могу подобрать других слов для выражения того, что я испытал, когда читал «Карамазовых»…
«Он прямо сиял», и его собеседник был тронут этим выражением чувства.
От Достоевского перешли к России, и Роллан сказал, что исходом войны
— Русская революция? — спросил Эйнштейн.
— Да, — ответил Роллан и добавил, что здесь, в Швейцарии, живет сейчас небольшая группа людей, которые являются мозгом революции, ее непреклонной и стремительной волей. В Берне находится Ленин, русский изгнанник, — они называют себя большевиками, — политический вождь и мыслитель, вылепленный из того же теста, из которого были сделаны Сократ, Кромвель, Робеспьер… Друг и ученик Ленина Анатолий Луначарский, проживающий поблизости отсюда, в Монтрё, был недавно здесь и беседовал со мной, — продолжал Роллан. — Он сказал мне, — таково мнение Ленина, перед которым Луначарский благоговеет, — что в конце войны революция в России произойдет неизбежно. Неизбежно! И, что самое поразительное, идеи большевиков, — кто знал еще вчера на Западе об этой маленькой группке конспираторов! — идеи Ленина распространяются здесь, как лесной пожар засушливым летом…
Роллан рассказал о приезде в Женеву Анри Гильбо, арестованного во Франции за агитацию против войны. С помощью революционно настроенных солдат ему удалось бежать, и он пришел к Роллану за советом и помощью. Первое слово, произнесенное им, было: «Ленин»! Он намерен издавать журнал под названием «Завтра» и просит его, Роллана, участвовать в журнале. Программой будут идеи мира и социализма, идеи Ленина…
— И вы согласились? — спросил Эйнштейн.
— Да, — ответил Роллан, и Эйнштейн увидел, как вспыхнули и осветились где-то глубоко-глубоко внутри выцветшие зрачки тусклых роллановских глаз и бледные впалые щеки окрасились слабо-розовой краской.
— Революция в России! Мне говорил о ней еще за несколько лет до войны один мой друг — теоретик, живший и работавший в России. Его зовут Пауль Эренфест. Он сейчас профессорствует в Лейдене, в Голландии. Ему уступил там свою кафедру великий физик Лоренц… Удивительно то, с каким напряжением люди ждут революции в России, — задумчиво закончил Эйнштейн.
— На исходе ночи ждут восхода, — после молчания сказал Роллан.
Они расстались утром 17 сентября на железнодорожной станции Вевэ. Поезд шел на Берн — Люцерн — Цюрих. Пробыв в Цюрихе несколько дней, Альберт Эйнштейн выехал в обратный путь в Берлин. На перроне долго махали рукой вслед уходившему поезду двое вытянувшихся и загоревших под альпийским солнцем подростков: одиннадцатилетний Ганс-Альберт и младший, похожий лицом на отца, Эдуард.
Глава девятая. Всемирное тяготение
1
Появление на страницах берлинских академических «Отчетов» («Зитцунгсберихте») и в «Анналах физики» ряда мемуаров — первый из них был опубликован Эйнштейном в самом начале войны, а остальные в 1915 и весной 1916 года — совпало с днями Соммы, с кровавой бойней Вердена. Летопись науки не смогла бы найти более трагической рамки для событий своей истории!
Разгадка тяготения была достигнута.
Неразрывная связь пространства и времени друг с другом и с материей — таков, мы помним, был основной итог теории относительности 1905 года.
Но то был лишь первый шаг в глубь этой связи.
Второй шаг содержался в трудах умершего в 1909 году при операции аппендицита сорокапятилетнего геттингенского профессора. Человечество, бесспорно, потеряло с ним один из блестящих умов, который мог еще много сделать на поприще науки. С именем Германна Минковского — речь идет о нем — мы встречались уже несколько раз на страницах этого повествования. В 1907 году он придал теории относительности Эйнштейна новую математическую форму, и это было не только преобразование формы, но и выход в новую физическую реальность.