Алеф (CИ)
Шрифт:
Сегодня новостям не удаётся меня заинтересовать. Увы, мой мозг занят другим. Задача, которую поставило передо мной министерство безопасности или, как я его называю, Контора, сложная и трудоёмкая. К счастью, я могу решать её в дорогом моему сердцу Киберграде.
Иногда, конечно, хочется отвлечься, и тогда я иду в офис своей фирмы и пытаюсь заниматься делами, но «Алеф» всё равно не идёт у меня из головы. Этот вирус должен убивать ИИ-предателей, если таковые вдруг появятся, но сам он должен быть гарантированно лоялен по отношению к человечеству. И в этом проблема: как создать разум, достаточно совершенный, чтобы распознать
Я уверен, что Контора подключила к работе и других специалистов, которые будут трудиться над своими «Алефами». И награду получит только один. Так что я должен постараться, чтобы мой вирус оказался не только самым умным, но и появился на свет раньше чужих.
Контора выделила мне собственный сервер - часть одной из башен, заполненных биомассой. В том объёме, которым я теперь временно владею, можно построить собственный городок, но я занимаю пространство файлами, из которых должен родиться интеллект-убийца, интеллект-шпион - возможно, даже интеллект-провидец.
Это волнует меня, в том числе и потому, что я хорошо понимаю причину беспокойства военных: если искусственный разум решит уничтожить человечество, ничто не сможет воспрепятствовать ему, кроме заранее подготовленной программы-вируса. Меня не особенно пугал бы конец расы гомо сапиенсов, если б не одно но: без тела нельзя жить в виртуальности. Если не станет нас, юзеров, Киберград опустеет. Возможно, потом разум-ренегат уничтожит его за ненадобностью, чтобы очистить в биоцентрах место для более нужных, с его точки зрения, дел. А может, виртуальность исчезнет вместе с людьми, если враждебный интеллект вторгнется в неё, разрушая всё на своём пути. Вот такие перспективы меня действительно пугают, и поэтому я хочу, чтобы «Алеф» появился на свет. И сделать его должен я, иначе дорога в виртуальность мне будет закрыта, а тогда - к чёрту весь мир!
Я выключаю новости, встаю с кресла и подхожу к окну. Город простирается на многие километры, огромный и разнообразный, эклектичный, как скульптура неосюрреалиста. Если не считать небоскрёбов, горизонт чист: здесь нет уродливых башен, сдерживающих натиск Природы, после взрыва Бетельгейзе превратившейся в источник постоянной угрозы.
Помню Трущобы, в которых побывал однажды во время медицинской практики: бетонные руины, покрытые разноцветной пульсирующей растительностью, наползающей на город со всех сторон. Ничего живого в привычном смысле там не найти - ни птиц, ни животных, ни насекомых. В Лесу обитают только странные существа, порождённые излучением. Большинство учёных считает, что они связаны с растениями, и пора отказаться от определений «флора» и «фауна», поскольку оба этих мира слились воедино.
Меня мало волнуют проблемы окружающей среды. Я ничего не могу поделать с Природой, этим ядовитым спрутом, оплётшим всю планету, за исключением мегаполисов, защищённых башнями.
Я опускаю взгляд.
Что кричат на улице эти зануды, которых никто не слышит? Зачем они тычут в небо транспарантами? Разве они лучше тех, кого порочат? Да я готов спорить, что большинству из них ни разу в жизни не довелось погладить хоть одного ребёнка!
Они думают, что выражают своё мнение. Протест против чего угодно ассоциируется у них со свободой. Они ослеплены иллюзией собственной значимости, не понимая, что лишь повторяют чужие слова.
Другое дело - я. Художник, создающий новую эстетику, стирающий грань между красотой и уродством, нравственностью и пороком, жизнью и смертью. Разве не легче умирать, если тебя с детства окружала смерть - аккуратно упакованная, составляющая часть домашнего интерьера? Человек может привыкнуть к ней, и его страх пройдёт. Он начнёт жить, а не умирать, обречённый почти с самого рождения помнить о том, что ждёт его в конце пути. Самураи понимали это: кодекс «Бусидо» предписывает каждый день напоминать себе о бренности бытия и о том, что умереть можно в любой момент - таким образом воин приучался к мысли о конечности своего существования.
А красота? Разве не мы сами придумали её, разделив изначально целостный мир пополам? Уродство, как антоним прекрасного, появилось только благодаря человеку: это он внёс его в мир - изобрёл, если угодно. Художников всегда тянуло к так называемым патологиям. Вспомним хотя бы Босха, Гойю или Кубина. Кто осмелится сомневаться в том, что их картины - искусство? И, тем не менее, они воспевали уродство - каждый в своё время, но с одинаковой страстью. Не свидетельствует ли это, что человек обращается к теме смерти из-за страха собственной гибели, ибо трудно представить себе что-то ужаснее, чем небытие.
Конечно, понять, что мир не делится на красивое и уродливое, нелегко. Я посвятил этому тридцать четыре года и, надо сказать, судьба с детства благоприятствовала мне, направляя в нужное русло.
Мой отец работал в морге санитаром и немножко прозектором - возил каталки, готовил инструменты, водил посетителей опознавать покойных. Иногда он брал меня на дежурство, и тогда я шатался по гулким коридорам, заглядывая в выложенные белым кафелем холодильные и кремационные камеры. Сначала я боялся мертвецов и никогда не входил туда, где складывали доставлявшиеся со всего города тела, однако с возрастом крепнущее, но не удовлетворяемое половое влечение привело меня в покойницкую - сложенные на столах обнажённые и навсегда покорные женщины должны были вознаградить моё любопытство.
Такой тишины я не слышал никогда и потому растерялся. Десятки накрытых белыми простынями людей лежали на расставленных рядами столах. Казалось, сотни невидимых глаз уставились на меня. Мир холодной комнаты существовал по собственным законам, и, чтобы войти в него так самоуверенно, как сделал это я, нужно было либо быть покойником, либо посвящённым. Мне следовало уйти.
Однако я остался. Постояв несколько секунд, медленно двинулся между рядами. Посиневшие босые ноги с бумажными номерками на больших пальцах почти касались моих рук.
Наконец я остановился перед столом, на котором, судя по всему, лежала женщина. Я подошёл к изголовью и приподнял край простыни. Она была молода. О красоте говорить трудно, поскольку кожа обтягивала череп так, что сквозь губы просвечивала челюсть. Я обнажил остальное: прямые вытянутые ноги, прижатые руки, остро торчащие груди и тёмный уголок под бездонным пупком - вот что бросилось мне в глаза, и что я запомнил перед тем, как набросить простыню на это подобие человека.
Кажется, меня тошнило. Во всяком случае, по лестнице я спустился с трудом, держась за стену и скользя ногами по ступенькам.