Александр I
Шрифт:
Конференция Лицея постановляет: за изготовление напитка под названием гогель-могель с ромом Пушкину с двумя сообщниками две недели стоять на коленях во время утренней и вечерней молитвы, сместить их на последние места за общим столом и прописать об их проступке в Черной книге.
Даром ли так резко (хотя и молчаливо) столкнулись Александр с Талейраном по ритуальному вроде бы вопросу: к какой мифоисторической реальности возвращена посленаполеоновская Европа? Талейрановский легитимизм предполагал, что — к маю 1789-го, до созыва Генеральных штатов, до первого сдвига института монархии «по фазе», до утраты европейскими династиями неподвижного равенства себе. [213] Пасхальное молебствие на месте королевской казни указывало на совсем другой рубеж: 92-й год. После революции,
213
Здесь Талейран «поступался принципами» и послушно оформлял позицию Бурбонов, лично ему совершенно чуждую и опасную с любой, в том числе чисто прагматической, точки зрения. Сам князь Беневентский прекрасно понимал, что Людовик XVIII садится не на трон Людовика XVI, а на трон Наполеона; что отказ признать де-юре революционные перемены, произошедшие де-факто, грозит в ближайшем будущем социальным взрывом. Недаром он уговаривал Бурбонов признать трехцветное знамя и въехать в Париж без белых кокард. Резкий отказ Карла Д’Артуа подтверждал александровский отзыв о династии в целом: не исправились и не исправимы.
ЦАРЬ, ЦАРЕВИЧ, КОРОЛЬ, КОРОЛЕВИЧ…
Александр I, переживший во время войны полный переворот всех своих ценностных ориентации, не отрекался от юношеских порывов, но как бы мысленно возвращал их к утраченной церковной основе.
Отныне он полагал, что именно философия гражданских прав вернула западному миру утраченное человеколюбие; именно благодаря этому европейцы могут выйти из духовной летаргии Нового времени; именно их ожившая вера откроет путь к началу добровольной — просвещенной — братской — либеральной — всемирной теократии.
И потому согласие Александра принять 2 июня 1814 года диплом оксфордского доктора права невозможно объяснить одним лишь желанием растопить английскую холодность и привлечь британцев на сторону России, пока то же не сделала послевоенная Франция. Не менее важно было подчеркнуть: новая российская политика естественно и мирно совместит евангельский пафос, философию вечного мира аббата де Сен-Пьера и постулаты Декларации прав человека и гражданина, заявленные в 34–36-м ее пунктах:
«34. Жители всех стран являются братьями: различные народы должны помогать друг другу в зависимости от своих возможностей, как граждане одного и того же государства.
35. Всякий человек, угнетающий одну какую-нибудь нацию, является врагом всех народов.
36. Лица, ведущие войну против какого-нибудь народа с целью задержать прогресс свободы, должны преследоваться всеми не как обыкновенные враги, а как убийцы, бунтовщики и разбойники».
Потому такое место заняла в его венских борениях Польша.
В юности он мечтал восстановить ее ради торжества человеколюбия; в первые годы царствования — ради конкуренции с Наполеоном; в «реалистический» период после Эрфурта попеременно играл на патриотических чувствах князя Чарторыйского и графа Огиньского, пытаясь расположить поляков к себе и ослабить их наполеономанию (то есть вел психологическую подготовку к войне). Теперь же он хотел приобрести польские земли не только как западный аванпост русских войск, но и не только для совершения подвига бескорыстия. Полякам первым предстояло испытать благо христианской империи, прошедшей искус Революцией. Мечтавшие хотя бы о слиянии разделенных земель, они должны были получить конституцию; опасавшиеся мести победителя, они призваны были пасть в его радушные объятия — и стать соединительным звеном между Востоком и Западом, теократией и свободой, включенностью в общее дело — и достаточной степенью независимости. В Майском манифесте 1815 года поляки, а с ними весь мир, услышали прямые отголоски Декларации:
«…Мы имели справедливую надежду, что увидим независимость народов, утвержденную на основах справедливости и либеральности… для достижения столь благодетельного намерения необходимо, чтобы каждый народ подчинил свои интересы и права интересам всей Европы и готов был бы принести новые жертвы для общего блага… дело идет о допущении поляков в среду народов, в обозначении им свободного пользования благами нравственными и политическими, которые составляют драгоценное наследство и постоянное стремление цивилизованных народов…
…Поляки!., горячность ваших желаний часто отдаляла нас от предпринятого спасительного намерения и бросала на дорогу, не приводившую к нему.
Но минули ошибки и неизбежные от них бедствия. Нами всегда руководило великодушие даже для виновных, прощение, искреннее забвение прошлого и желание уничтожить самые следы ваших страданий, даруя действительное счастие.
…Конституция и неизменный союз соединяют вас с судьбами монархии, которая слишком велика, чтобы желать увеличения, и не может держаться иных правил, кроме имеющих в основе справедливость и свободу…
Это новое Государство есть королевство Польское…»
Больше того; лучше того. Восточнохристианский царь, самодержавный в России, собирался стать конституционным королем Польши, по правилам христианского Запада. Традиции не нарушались; единообразие не воцарялось; единство могло быть достигнуто.
Как восклицала Екатерина: «Естественности, немножко естественности, а уж опытность доделает все остальное!» Стремясь к созданию условной сверхдержавы христианства, так сказать Общеевропейского Дома от Атлантики до Урала, в котором каждому народу выделен свой удел, — естественно было конституировать Польшу, жаждущую конституирования. И столь же естественно было бы приступить к «раскрепощению» России, мечтающей раскрепоститься. Ибо не нужно возлагать на себя бремена неудобоносимые. Кто готов к основному закону — да не уйдет без него с праздника жизни. Кто дорос до освобождения землепашца — да будет свободен. Кто не мыслит ни того ни другого — пусть все оставит, как есть. Дожидайтесь своего часа. Час этот обязательно придет…
Царь наконец-то делал единственно верный выбор между законодательными «вершками» и земельными «корешками», ибо понял: уважение к правам человека, отвержение рабства, помноженные на сыновнее доверие нации к царю и христианскую любовь царя к подданным, — суть необходимые и достаточные условия успешных монархических реформ в России. А увенчаются они «президентством» или нет, какую конфигурацию примет в итоге структура русской власти — не так важно. Мономахова шапка, даже став многократно легче, не перестанет нуждаться в голове Мономаха.
Уже в парижском салоне мадам де Сталь, обращаясь к легендарному Лафайету, царь твердо обещал, что крепостное право падет в его царствование. Чуть позже, в 1815-м, он намекнет депутатам от западных губерний: «Господа! еще немного терпения, и вы все будете более довольны мною!» [214] А 30 августа впервые рассорится с адмиралом Шишковым, который в проекте Манифеста о ежегодном чествовании дня избавления России от неприятельского нашествия не только упомянет землелюбивое дворянство прежде христолюбивого воинства, но и вставит рассуждение о счастливой доле крепостного сословия, русских мужичков:
214
Шильдер. Т. 3. С. 256.
«…забота наша о их благосостоянии предупредится попечением о них господ их. Существующая издавна между ними, на обоюдной пользе основанная, русским нравам и добродетелям свойственная связь… не оставляет в нас… сомнения, что, с одной стороны, помещики отеческою о них, яко о чадах своих, заботою, а с другой — они, яко усердные домочадцы, исполнением сыновних обязанностей и долга приведут себя в то счастливое состояние, в каком процветают добронравные и благополучные семейства». [215]
215
Там же.