Александр I
Шрифт:
– Халат! Халат!
– Точи, точи ножики!
А внизу, на лестнице – гитара:
Без тебя, моя Глафира, Без тебя как без души…И опять:
– Точи, точи ножики!
– Халат! Халат!
Отошёл от окна и повалился на койку; голова кружилась; кузнечные молоты стучали в висках; тошнота – тоска смертная. Вся жизнь как скверно пахнущий Лимбургский сыр.
Достал из-под койки ящик, вынул из него пару пистолетов, дорогих, английских, новейшей системы – единственную
Опять уложил пистолеты, надел плащ-альмавиву, взял ящик, спустился по лестнице, вышел на двор; проходя мимо ребятишек, игравших у дворницкой в свайку, кликнул одного из них, своего тёзку, Петьку. Тот побежал за ним охотно, будто знал, куда и зачем. Двор кончался дровяным складом; за ним – огороды, пустыри и заброшенный кирпичный сарай.
Вошли в него и заперли дверь на ключ. На полу стояли корзины с пустыми бутылками. Каховский положил доску двумя концами на две сложенные из кирпичей горки, поставил на доску тринадцать бутылок в ряд, вынул пистолеты, прицелился, выстрелил и попал так метко, что разбил вдребезги одну бутылку крайнюю, не задев соседней в ряду; потом вторую, третью, четвёртую – и так все тринадцать по очереди. Пока он стрелял, Петька заряжал, и выстрелы следовали один за другим почти без перерыва.
Прошептал после первой бутылки:
– Александр Павлович.
После второй:
– Константин Павлович.
После третьей:
– Михаил Павлович.
И так – все имена по порядку…
Дойдя до императрицы Елизаветы Алексеевны, прицелился, но не выстрелил, опустил пистолет – задумался.
Вспомнил, как однажды встретил её на улице: коляска ехала шагом; он один шёл по пустынной Дворцовой набережной и увидел государыню почти лицом к лицу; не ожидая поклона, первая склонила она усталым и привычным движением свою прекрасную голову с бледным лицом под чёрною вуалью. Как это бывает иногда в таких мимолётных встречах незнакомых людей, быстрый взгляд, которым они обменялись, был ясновидящим. «Какие жалкие глаза!» – подумал он, и вдруг почудилось ему, что почти то же, почти теми же словами и она подумала о нём: как будто две судьбы стремились от вечности, чтобы соприкоснуться в одном этом взгляде, мгновенном, как молния, и потом разойтись опять в вечности.
Не тронув «Елизаветы Алексеевны», он выстрелил в следующую по очереди бутылку.
Когда расстрелял все тринадцать, кроме одной, поставил новые. И опять:
– Александр Павлович.
– Константин Павлович.
– Михаил Павлович.
Стёкла сыпались на пол с певучими звонами, весёлыми, как детский смех. В белом дыму, освещаемом красными огнями выстрелов, чёрный, длинный, тощий, он был похож на привидение.
И маленькому Петьке весело было смотреть, как Петька большой метко попадает в цель – ни разу не промахнётся. На лицах обоих – одна и та же улыбка.
И долго ещё длилась эта невинная забава – бутылочный расстрел.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Столько народу ходило к Рылееву, что, наконец, в передней колокольчик оборвали. Пока мастер починит, расторопный казачок Филька кое-как связал верёвочкой. «Не беда, если кто и не дозвонится: за пустяками лезут!» – ворчал хозяин, усталый от посещений и больной: простудился, должно быть, на ледоходе.
Однажды в конце апреля, просидев за работой до вечера в правлении Русско-Американской компании,
Давно уже Рылеев замечал их любовные шашни. Просил жену спровадить гостью от греха домой, в чухломскую усадьбу к тётенькам. Якубович не жених, а осрамить девушку ему нипочём. На то и роковой человек. Ещё недавно была у Рылеева дуэль из-за другой жениной родственницы, тоже обманутой девушки. Неужто ему снова драться из-за дурищи Глафирки?
– Я – как обломок кораблекрушения, выброшенный бурей на пустынный берег, – говорил Якубович. – Ах, для чего убийственный свинец на горах Кавказских не пресёк моего бытия… Что оно? Павший лист между осенними листьями, флаг тонущего корабля, который на минуту веет над бездною…
– Любящее сердце спасёт вас, – томно ворковала Глашенька.
– Нет, не спасёт! – простонал Якубович. – Душа моя как океан, задавленный тяжёлой мглой…
Рылеев удивился: вспомнилось, что эти самые слова об океане говорил и Бестужев. Кто же у кого заимствовал?
Слова замерли в страстном шёпоте; послышался девственный крик:
– Ах, что вы, что вы, Александр Иванович! Оставьте, не надо, ради Бога…
Рылеев отворил дверь и увидел Глашеньку в объятьях Якубовича; по тому, как он её целовал, ясно было, что это уже не в первый раз.
Глафира взвизгнула, хотела упасть в обморок, но так как не шутя боялась братца. – так называла она Рылеева, – предпочла убежать в кухню и там спрятаться в чулан, как пойманная с кадетом шестнадцатилетняя девочка.
Рылеев взял Якубовича за руку и повёл в столовую.
– Ну что ж, поздравляю. Честным пирком да за свадебку?
Якубович молчал.
– Отвечайте же, сударь, извольте объяснить ваши намерения…
– Я, видишь ли, друг мой, почёл бы, разумеется, за счастье… Но ты знаешь мои обстоятельства: не могу я жениться, не вправе связать жизнь молодого существа…
– А вправе обесчестить?
– Послушай, Рылеев, кажется, Глафира Никитична не маленькая…
– Ещё бы маленькая! Старая девка. Но пока она в моём доме, я никому не позволю…
– Да что ты горячишься, помилуй? У нас ведь ничего и не было…
Если бы случилось это на Кавказе, Якубович принял бы вызов; у него была храбрость тщеславия, и он стрелял превосходно, а Рылеев плохо; но здесь, в Петербурге, на виду государя, поединок грозил новою ссылкою, окончательным расстройством карьеры, а может быть, и раскрытием тайного общества – и тогда неминуемой гибелью.
– Ты знаешь, душа моя, я не трус и всегда готов обменяться пулями – но на тебя рука не подымется. Да и не за что, право…
– А, так ты вот как, подлец! – закричал Рылеев, и вихор поднялся на затылке его, угрожающий, как бывало, в корпусе, перед дракою. – Так не будешь, не будешь драться?..
Ещё в начале разговора послышался в прихожей звонок; потом второй, третий, четвёртый, – всё время звонили; испорченный колокольчик дребезжал слабо и, наконец, в последний раз глухо звякнув, совсем умолк: верно, опять оборвался.