Александр Македонский. Трилогия
Шрифт:
— Да. С тобой я могу говорить. Пока ты здесь…
— Обещаю тебе перед богом, я буду здесь пока жив.
Они смотрели в небо. Высокие облака казались неподвижны в мареве долгого летнего дня.
Пока корабль входил на вёслах в гавань, Аристотель, сын Никомаха, — потомственного врача из рода Асклепиадов, — оглядывался вокруг, пытаясь восстановить в памяти картины детства. Давно это было; всё казалось чужим. Из Митилены он доехал легко и быстро: был единственным пассажиром на быстроходной боевой галере, специально присланной за ним. Потому не удивился, увидев конный эскорт, ожидающий на причале.
Он надеялся, что начальник эскорта будет услужлив. Правда, он уже
Над кораблём парила чайка. Рефлекторно — по многолетней привычке всё подмечать — он отметил её породу, угол её полёта, размах крыльев, пищу, за которой она нырнула… Корабль замедлил ход, и линии бурунов из-под форштевня изменили форму. Он мельком подумал о том, как связана скорость судна с формой волны, — и задвинул возникшую формулу в дальний уголок памяти; туда, где сможет её найти, когда будет время для этого. Ему никогда не приходилось носить с собой таблички и стилос.
У причала толпилась масса кораблей, рассмотреть эскорт было трудно. Наверно царь прислал кого-нибудь из своих приближённых. Он уже приготовил вопросы, которые задаст им. Вопросы человека, сформированного своим временем, когда ни один мыслитель не может представить себе более высокой цели, нежели задача исцеления Эллады. Варвары — это случай безнадёжный, по определению; с тем же успехом можно пытаться выправить горбатого. Но Элладу нужно вылечить, чтобы она могла править миром.
Уже два поколения подряд наблюдали, как все достойные формы государственного устройства загнивали, обращаясь в свою противоположность. Аристократия становилась олигархией; демократия — демагогией; монархия — тиранией…. С увеличением числа людей, принимающих участие в каждом из этих зол, в геометрической прогрессии возрастает противовес, мешающий любым реформам. Последние события показали, что тиранию изменить невозможно. Чтобы изменить олигархию, требуются сила и жестокость, пагубные для души. Чтобы изменить демагогию, нужно самому стать демагогом — и опять-таки разрушить собственную личность. Но чтобы реформировать монархию — нужно воспитать лишь одного-единственного человека… И ему выпал шанс воспитать царя. Это награда, о какой молится каждый философ!..
«Платон ради такой возможности жизнью рисковал в Сиракузах, — думал он, — первый раз с тираном-отцом, а потом ещё и с его бестолковым сыном. Платон скорее готов был потратить половину своих последних зрелых лет, чем отказаться от задачи, которую сам и сформулировал впервые. Это аристократ и солдат в нём говорил, а может быть мечтатель… Лучше было б ему собрать сначала надёжную информацию, тогда бы и ехать не пришлось!» Но даже эта резкая мысль вызвала незримое присутствие могучей, подавляющей силы. И давнее беспокойство — ощущение чего-то такого, что не измеришь никаким инструментом, что рушит любые категории и системы, — снова вернулось, возникло в памяти, словно назойливый призрак, вместе с летними ароматами Академического парка.
Ну что ж, в Сиракузах у Платона не получилось. Быть может, не было подходящего материала, не с чем было работать, — но эхо той неудачи прокатилось по всей Греции. А под конец он наверно и сам сломался, вообще из ума выжил, раз передал свою школу бесплодному метафизику Спевсиппу. Ведь этот Спевсипп был бы рад и школу бросить, чтобы перебраться в Пеллу. Раз царь готов помогать, а мальчик умён и упорен, и без заметных пороков, — и наследник в государстве, которое с каждым годом крепчает, — ничего удивительного, что Спевсиппу захотелось сюда, после сиракузского убожества. Но его не пустили. Демосфен со своей партией добился хотя бы этого: никто из афинян не смог воспользоваться этой возможностью.
Что до него самого, когда друзья стали превозносить его храбрость, раз он решается ехать в отсталые северные земли, где столько насилия, — он отметал эти разговоры с обычной скупой улыбкой. Здесь были его корни, воздухом этих гор дышал он в счастливые годы детства своего, красотой их любовался, когда все помыслы старших были заняты заботами войны. Что до насилия — он достаточно долго прожил под сенью Персидской державы; уж в чём-чём, но в наивности его заподозрить нельзя. Если он там сумел сделать философом и другом своим такого человека, как Гермей, — с таким тёмным прошлым, — вряд ли стоит ему бояться неудачи с юным мальчиком, которого можно будет лепить своими руками.
Галера приближалась к причалу; гребцы табанили, пропуская транспортную триеру. А он с волнением вспоминал дворец на склоне холма в Ассосе, смотрящий на лесистые склоны Лесбоса и на пролив, который он столько раз пересекал… И террасу, где летними ночами горел факел; и споры, и задумчивое молчание; и книги, которые читали вместе… Читал Гермей хорошо. Высокий голос его был не пронзителен, а мелодичен. Этот женоподобный тембр не отражал его духа. В детстве его оскопили, чтобы продлить красоту его, которую очень ценил хозяин; прежде чем стать правителем, он прошёл огни и воды — но постоянно рвался вверх, к свету, словно затоптанный росток. Однажды его уговорили посетить Академию, и с тех пор он никогда больше не опускался до прежних поступков своих.
Обречённый на бездетность, Аристотель взял к себе племянницу, а потом и женился на ней, ради их дружбы. Что она его обожает — это оказалось для него сюрпризом. Он воспринял её любовь с благодарностью, которую не стеснялся проявлять, и теперь был рад этому, потому что недавно она скончалась. Он вспоминал, как тоненькая, смуглая, заботливая девочка держала его за руку, смотрела на него уже замутненными, блуждающими глазами — и просила, чтобы их прах, его и её, смешали в одной урне. Он ей пообещал; и добавил, по своей инициативе, что никогда больше не женится. Теперь он вёз эту урну с собой, на случай если умрёт в Македонии.
Конечно, женщины у него будут. Он испытывал некоторую гордость — по его мнению вполне естественную для философа — от того, что у него всё в здоровой норме. Он полагал, что Платон отдавал любви слишком много душевных сил.
Неожиданно — как всегда при таких маневрах в забитой гавани — галера развернулась и подошла к пирсу. На причале поймали и закрепили швартовы, загремели сходни… Эскорт стоял спешившись, человек пять-шесть. Аристотель повернулся к слугам, чтобы убедиться что с багажом всё в порядке, но какое-то движение среди команды заставило его оглянуться. Наверху трапа стоял мальчик, озираясь вокруг. Руки его лежали на мужском поясе для меча, яркие густые волосы теребил лёгкий ветерок с берега… Он казался проворным и настороженным, как молодой охотничий пёс. Когда глаза их встретились, он спрыгнул с причала прямо на палубу; не дожидаясь матроса, кинувшегося помогать. Спрыгнул легко и естественно, словно шёл по ровному месту, даже не задержавшись.
— Ты Аристотель, философ?.. Да будут счастливы дни твои. Я Александр, сын Филиппа. Добро пожаловать в Македонию.
Они обменялись дежурными любезностями, оценивая друг друга.
Александр задумал эту встречу сразу же, как только узнал о приезде философа, решив действовать сообразно обстоятельствам.
Инстинктивно он чувствовал опасность. Мать как-то уж слишком легко согласилась, — а он знал, что она нередко соглашалась с отцом только ради того, чтобы скрыть свой следующий ход. Войдя в её комнату, когда её там не было, он увидел разложенное, готовое торжественное платье… Новая схватка обещала быть ещё кровопролитнее предыдущей, но всё равно могла ничего не решить. И тогда он вспомнил блистательного Ксенофонта, окружённого в Персии. Вспомнил, как тот вырвался, скрыв свой манёвр.