Александр у края света
Шрифт:
Естественно, мы просили Демосфена продемонстрировать наброски, но он не раскрыл нам ни слова. Мы умоляли его. Мы его уговаривали. Мы угрожали. Мы строили предположения...
— Эй, Демосфен, один мой приятель утверждает, что в какой-то момент в твоей речи должно прозвучать слово «и». Это так?
Все вотще. Стоило нам насесть на него, он убирался в дальний угол палубы или таверны, накрывал голову плащом и переставал на нас реагировать, покуда мы не оставляли его в покое. Конечно, на корабле не так много мест, где можно укрыться, и он доходил до того, что залезал на снасти или закапывался между амфор в трюме, как мышь. Совершенно очевидно, что мы дождаться не могли, когда же он произнесет эту свою речь.
Время шло — речи не было. Мы достигли Пеллы — речи не было. День уходил за днем, один сеанс переговоров следовал за другим; мы соглашались на все, чего хотел Филипп, ничего не получая взамен — речи не было. Это было как
Наконец до нас дошло: он ждал последнего дня переговоров, чтобы добиться максимального эффекта. Вот Филипп сидит, разнеженный и приятно расслабленный своим дипломатическим триумфом, воображая, что все кончено и он может вычеркнуть Афины из списка неотложных дел — и вдруг в последнее мгновение, как божество в финале трагедии, является Демосфен и обращает его в уносимую ветром полову. Мы не могли не отметить дерзости плана, не говоря уж о продуманной тактике и поистине провидческом понимании личности Филиппа — в конце концов, план строился на его собственном знаменитом маневре: позволить противнику прорвать свои ряды прямо по центру фронта, чтобы в самый последний момент отрезать ему пути отхода и окружить. Изящно, думали мы. Просто блестяще. И это даже если не принимать в расчет ошеломляющее воздействие на мораль! И вот этот момент наступил. Это случилось после того, как мы официально объявили о завершении посольства и сделали последние уступки — тут мы проявляли огромную щедрость, сдавая национальное достояние огромными ломтями, будучи уверены, что как только Демосфен произнесет свою речь, все вернется к нам назад — и как раз переходили к следующей унылой, многоречивой македонской придворной церемонии, когда Демосфен встал на задние лапы, прочистил горло и начал говорить.
— Господа, — сказал он, — Разве не правда, что...
И застыл. То ли он забыл слова, то ли его поразил сценический мандраж убийственной силы — как бы то ни было, он не мог ни двинуться, ни даже пошевелить губами. Он страшно напоминал в этот момент одну из многочисленных статуй Демосфена, говорящего речь, которыми в одно время утыкали все вокруг в знак выражения антимакедонских чувств — за тем единственным исключением, что статуи были как живые, а сам Демосфен, честно говоря, не очень. Помимо воли мне пришла в голову старая история о Персее и голове Медузы Горгоны, которая была так уродлива, что всякий, кто смотрел на нее, превращался в камень — параллель достаточно очевидная, учитывая внешность Филиппа.
Довольно долго никто не двигался, и есть известная вероятность, что мы просидели бы там до сегодняшнего дня, превратившись в камни, если бы не Филипп. Когда он справился с первоначальным замешательством и сообразил, что происходит, он слегка наклонился вперед и похлопал Демосфена по руке чуть выше локтя.
— Все в порядке, — сказал он. — Со всяким бывает. Вот что, попробуй вдохнуть поглубже и начни все сначала.
Демосфен посмотрел на него, вдохнул и затрясся.
— Попробуй для начала произнести свое имя, — сказал Филипп. — Скажи что-нибудь, все равно что, чтобы разбить лед. Давай, у тебя получится.
— Д-д, — пробормотал Демосфен. — Д-д-д.
— Ладно, — сказал Филипп. — Попробуй смотреть мимо меня, прямо на стену. Выбери какую-нибудь точку, на которой можно зафиксировать взгляд: лампу, орнамент, какой-нибудь элемент вышивки, неважно. Смотри строго в эту точку и попробуй назвать свое имя. Вслух. Давай.
Демосфен сфокусировался на чем-то и некоторое время задыхался, как вытащенная на берег рыба.
— Д-д-д-демос, — сказал он. — Д-д-д-демосфен.
Филип хлопнул в ладоши.
— Получилось, — сказал он. — Ладно, это уже хорошо, мы делаем успехи. Еще раз — теперь чуть помедленнее, но более бегло.
Демосфен, разумеется, так и не произнес свою речь. Филиппу заставил его произнести собственное имя, имя отца, названия города и демы, а затем выпустил на волю.
— Однако я разочарован, — сказал он, когда Демосфен уселся на место и принялся изучать землю между ногами. — Я надеялся услышать речь Демосфена с самого начала переговоров. Тебе следует вернуться попозже, когда ты почувствуешь себя лучше.
Посольство отправилось домой. Я остался.
Я ничего такого не замышлял, видят боги. Никогда прежде я не выказывал никакого намерения покинуть Аттику, совсем наоборот. Я не был несчастлив дома, и работа в Македонии не казалась мне такой уж чудесной. С другой же стороны, не было никаких причин возвращаться — ни родственников (во всяком случае, с которыми можно поговорить), ни долгов, ни обязательств. Я будто бы умер и заново родился.
В тот же день, чуть позже, я оказался в повозке, направлявшейся
Эта тишина начинала действовать на нервы. Мне захотелось узнать, что, в конце концов, происходит. Может быть, это какой-то древний причудливый обычай, согласно которому надежда Македонии должен повсюду хранить молчание, прерываемое только во время уроков? Как афинян, я не мог поручиться, что вынесу подобное. Афиняне разговаривают. Без перерыва. Самый надежной способ свести афинянина с ума — это запереть его в четырех стенах, лишив возможности беседовать; и даже в этом случае он станет разговаривать сам с собой, не согласится со своими доводами, разорется, потеряет терпение, полезет в драку... К счастью, эти подозрения не оправдались; я слышал, как они перешептываются, когда думают, что я не слышу, хотя и не мог не разобрать ни слова. Я решил сам нарушить молчание, заговорив с одним из них — задать какой-нибудь простой вопрос и поставить перед невозможностью промолчать, нарушив все правила вежливости; однако меня, как выяснилось, поразила демосфенова лихоманка, так что я не мог вымолвить ни слова. Ужин, состоявший из хлеба, сыра, холодной колбасы и удивительно сладкого, крепкого и ароматного вина, прошел в полной тишине, не считая звуков жевания; после ужина нам так же молча показали наши спальные места и оставили одних.
Я попытался разобраться в происходящем, но вместо этого задумался, отчего нас не сопровождает Аристотель. Эта мысль, однако, не способствовала крепкому сну. Я начал припоминать эпизоды из различных мифов, в которых злой царь отправлял жертву в удаленный город с запечатанным письмом, содержащим указание казнить ее. Загадочные причины, по которым мне предложили работу, больше не казались такими уж загадочными.
Аристотель прожил здесь... сколько, два года? Пять? Я не мог припомнить навскидку, но достаточно долго, конечно, чтобы добиться доверия и расположения царя. Я явственно представлял себе эту сцену: тронный зал, весь погруженный во тьму за исключением пятна света от единственной коптящей лампы. Является Аристотель и склоняется к уху монарха. Афинский глашатай, Эвксен. Что тебе до него, друг мой? Ты его знаешь? Знаю ли я его?! Что там знаю, ваше величество, я ненавижу его превыше всех смертных, как ненавидели бы его и вы, если б узнали получше. Расскажи поподробнее, Аристотель, расскажи поподробнее... Филипп кивает; его единственный глаз яростно сверкает во мраке. Понимаю, говорит он тихо. Понимаю. Что ж, мы должны что-то предпринять, не так ли? Предоставь это мне, друг мой. Аристотель низко кланяется. Благодарю вас, ваше величество. Вы не можете себе представить, как долго я мечтал о мести... Не стоит больше беспокоиться, мой добрый и верный слуга. Этот человек уже мертвец. Ну, ты знаешь, как это бывает, когда лежишь без сна в ночи и терзаешься страхами. В эти моменты можно навоображать что угодно, любые ужасы, и убедить себя в том, что они правдивы. Разумеется, не обошлось тут и без чувства вины...
Как, я никогда не рассказывал тебе, Фризевт? Что ж, лучше расскажу сейчас, в противном случае наши с Аристотелем взаимоотношения так и останутся для тебя непонятны. Да, этот убогий имел все причины таить против меня зло, после того, что я с ним сделал. Эта история не из тех, которые я люблю рассказывать, в основном потому, что она выставляет меня в дурном свете — но какого черта, я ведь историк.
На самом деле во всем был виноват Диоген — во всяком случае, именно он втравил меня в это дело. Аристотель коллекционировал города; то есть, он составлял огромную подборку сведений о конституциях греческих городов-государств, с прицелом свести все эти данные воедино, чтобы создать авторитетнейшую, на все века, образцовую конституцию для греческого города. Он крайне серьезно относился к этому проекту: побывал во множестве захолустных местечек, задавая вопросы и путаясь под ногами у старейшин, а если в Афины заносило чужака из города, который еще не был им возогнан и залит в фиал, он набрасывался на него, вооружась табличками и стило, и сыпал подробнейшими вопросами о процедурах кооптирования членов городского совета для замены отставленного Смотрителя Сточных Канав, пока незадачливый путешественник не улучал возможность отряхнуть афинскую пыль со своих сандалий.