Александр у края света
Шрифт:
— Тогда договорились, — сказал он. — Теперь, я думаю, ты хочешь узнать побольше о школе.
Я кивнул и уселся, точнее, примостился на краешек верстака.
— Было бы неплохо, наверное, — сказал я.
Он вздохнул, выбрал следующий клочок пергамента и принялся его полировать.
— Ты афинянин, — сказал он. — И ты ничего не знаешь о македонском образе жизни. Так?
— Ничего не знаю, — признал я. — И потому был бы благодарен за любые...
— В Македонии, — перебил меня Леонид, — верят в верность. Верность — это самое важное. Поэтому, когда наследник престола еще ребенок, мы выбираем ему в спутники жизни других детей его возраста, потомков знатных семей — они растут вместе, учатся вместе, и каждый из них знает,
Я кивнул.
— Действительно, идея хорошая, — ответил я. — Что меня всегда поражало в моей стране, так это что важнейшей из профессий — управлению городом — сроду никого не обучали. Я имею в виду, — продолжал я, не позволяя старому стервятнику перебить меня, — сыновья башмачника учатся своему делу с детства, как и дети плотников, поэтов и расписывальщиков бутылочек для благовоний. Искусству правлению не учится никто, пока не станет слишком поздно, и даже тогда в его распоряжении оказываются учителя вроде меня, никогда в жизни не обладавшие властью.
Леонид криво ухмыльнулся.
— И поэтому ты явился к нам, чтобы учить, — сказал он. — Что-то не пойму.
— А, — ответил я. — Ты кое-что упустил. Мы, афиняне, можем научиться чему угодно. И мы так и делаем. Но не благодаря тому, как растут наши дети, а несмотря на это. Ну, это тоже не вполне правда. С младых ногтей мы развиваем в себе пытливый ум. Заполучив такой ум, ты можешь научиться чему угодно.
— Кроме Гомера, — сказал Леонид, изучая обрывок пергамента. — Гомера можно выучить только одним способом: сидеть и зазубривать его наизусть.
— Тут я с тобой согласен, — ответил я. — Что ж, об общем назначении школы ты мне рассказал. Теперь расскажи о детях.
Он хмыкнул и устроился на табуретке поудобнее.
— Ну, кроме царевича, у нас есть Гефестион. Хороший мальчик. Не самый смышленый, но старательный, и потому успевает. Гарпал — светлый ум, даже слишком светлый; из него когда-нибудь получится хороший казначей или главный советник. Птолемей хорошо соображает, но ленив. Калл добрый мальчик, но тупой. Клит выделяется и умом, и характером, но Александру он не нравится. Ему нравится Филота, сын Пармениона; ты встречал Пармениона? Думаю, встречал. Филипп и наполовину не достиг бы нынешнего положения, если б не Парменион, хотя никто не понимает этого, кроме меня. Жаль, что его сын такой засранец, но тут уж ничего не поделаешь, остается только надеяться, что годы его исправят. Есть и еще несколько мальчиков, но для тебя они не будут иметь особого значения, ты смотри за этими.
— А Александр? — сказал я. — Что насчет него?
Леонид посмотрел мне в глаза.
— Встречался с ним?
Я кивнул.
— Тогда ты и так знаешь. Он то, чем мы все его делаем, не больше, не меньше. — Он встал, и хотя я был раза в полтора выше этого маленького старичка и в два раза крупнее, я попятился. — Вот почему наша работа так важна, парень. И именно поэтому, если ты не справишься, я тебя убью. Понял?
Я пару раз моргнул.
— Думаю, да, — ответил я. — Никакого насилия и давления. Чтобы остаться в живых, мне надо просто выполнять свою работу.
— Все правильно, — подвтердил Леонид и уселся. Теперь я видел, что он и вправду родня Филиппу. — Как ты верно заметил, никакого насилия.
Вот так оно все и происходит, Фризевт, и это в известной степени объясняет, почему наш мир таков, каков он есть. Некогда в своей нужде я докатился до того, чтобы за мзду притворятся, будто разговариваю с призраком, сидящим в пустом винном кувшине — и в результате оказался в Миезе, в качестве одного из четырех человек, ответственных за создание следующего царя Македонии, наследника царя Филиппа.
Пустая амфора, рой диких пчел, поселившихся в фундаменте недостроенного
Все эти расходящиеся возможности; поднеси сухой лист к свету, чтобы он стал прозрачным, и увидишь прожилки, все эти развилки и ответвления, берущие начало из одного черенка, но в конце концов разбегающиеся на бесчисленное множество крохотных возможностей. Что ж, я был всего лишь такой вот случайно последовательностью причин и следствий; Аристотель был другой, Леонид — третьей, Филипп — четвертой... Одним богам известно, сколько нас было и были ли мы одинаково важны.
Не знаю и знать не хочу. Единственное возможное заключение из этого рассуждения — никто ни в чем не виноват, ибо вина лежит далеко позади, в давно высохших прожилках у самого черенка, в черенке у ветви, в ветви у ствола, в стволе у корней, в корнях у семени, в семени на дереве.
Так почему же мне тяжело думать об этом, Фризевт?
Попробуй оценить разницу между людьми и богами. О, я говорю не о ваших богах, я имею в виду правильных богов, с которыми я вырос: Зевса, Геру, Афину, Аполлона и Ареса. Итак, бог гораздо, гораздо сильнее человека, он живет вечно и ничто не способно причинить ему вреда — он подобен городу, если угодно, или способу управления городами; главное же в боге то, что ему все равно. Ему на все насрать. Никто не может призвать его к ответу, наказать его, пригрозить ему и напугать его, а поскольку он живет вечно, его существование не имеет ни цели, ни смысла. Бог живет для удовольствия, для развлечения, сам для себя. Так же, как и город, бог существует, чтобы существовать; простое продолжение присутствия — вот и все, что от него ожидают, все, на что он способен. А теперь возьми человека: слабого, хрупкого и смертного. С него можно взыскать по счетам, наказать, запугать; для него правда и кривда, добро и зло наполнены глубоким смыслом; и поскольку его жизнь так коротка и малоценна, он должен верить, что у нее есть смысл. И что же мы имеем? Добродетельных, честных, совестливых смертных и аморальных, беспечных богов. Зевсу на все насрать, а мне нет.
И угадай, кто из нас направляет течение событий?
Вот так вот оно все и происходит, Фризевт. Вот таков наш мир.
Глава седьмая
Вспоминаю последний день, который я провел в качестве афинского посла, перед тем, как окончательно превратился в македонского учителя.
Афинянин Демосфен, по собственному мнению, которое разделяли еще нескольких человек — величайший оратор своего времени — работал над речью с самого отправления из Афин. Он собирался произнести лишь одну речь — и это должна быть не речь, а мед, молот, таран, боевая галера, бабушка и дедушка всех речей. Услышав ее, Филипп должен был немедленно скорчиться, как мокрица на солнце, и сдохнуть. Если бы по какой-то чудесной случайности или божьим попущением Филиппу и удалось бы на час или около того пережить речь Демосфена, то он провел бы последние мучительные мгновения, умоляя народ Афин о прощении, вернул бы все афинские владения и все украденное им имущества, вплоть до последнего стула, кувшина и кузнецкого фартука. Македонцы после речи Демосфена должны были выстроиться в колонну и промаршировать до ближайшего прибрежного утеса. Молния Зевса по сравнению с разящим лезвием речи Демосфена — все равно что длинное, мягкое перо, легонько щекочущее шею под подбородком. Это должна была быть, как мы все поняли, огого какая речь.