Александровскiе кадеты
Шрифт:
Зачин
Шелъ я по улиц незнакомой
И вдругъ услышалъ вороній грай,
И звоны лютни, и дальніе громы,
Передо мною летлъ трамвай.
Какъ я вскочилъ на его подножку,
Было загадкою для меня,
Въ воздух огненную дорожку
Онъ оставлялъ и при свт дня.
Мчался онъ бурей темной, крылатой,
Онъ заблудился въ бездн временъ…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчасъ вагонъ.
Поздно. Ужъ мы обогнули стну,
Мы проскочили сквозь
Черезъ Неву, черезъ Нилъ и Сену
Мы прогремли по тремъ мостамъ.
И, промелькнувъ у оконной рамы,
Бросилъ намъ вслдъ пытливый взглядъ
Нищій старикъ, — конечно тотъ самый,
Что умеръ въ Бейрут годъ назадъ.
Гд я? Такъ томно и такъ тревожно
Сердце мое стучитъ въ отвтъ:
Видишь вокзалъ, на которомъ можно
Въ Индію Духа купить билетъ?
Понялъ теперь я: наша свобода
Только оттуда бьющій свтъ,
Люди и тни стоятъ у входа
Въ зоологическій садъ планетъ.
И сразу втеръ знакомый и сладкій,
И за мостомъ летитъ на меня
Всадника длань въ желзной перчатк
И два копыта его коня.
«Заблудившiйся трамвай»
Николай Гумилевъ
Вокзал Гатчино Варшавской железной дороги
Лето 1908 года, город Елисаветинск Таврической губернии, затем — город Гатчино Санкт-Петербургской.
Протяжный, с надрывом, паровозный гудок. «У-у-уезжайу-у-у!..» И пых, пых, пых — клубы дыма. И тёмно-зелёные пыльные вагоны, и низкая платформа славного града Елисаветинска, что в не менее славной Таврической губернии.
Палит солнце, жарит так, как будто дало слово прокалить всё внизу, точно в печке, где обжигают кирпич. Вдоль вагонов, несмотря на старания обливающихся п'oтом городовых, гомонит настоящий рынок:
— Гарбузов! Кому гарбузов! Гарбузов сладких!..
— Кавуны, кавуны красные, со хрустом! Язык проглотишь!
— Насіння розжарені!.. Семечки калёные!..
— Пироги подовые, пироги подовые!..
Возле синего вагона (что означало — вагона первого класса) толпилась «чистая» публика, дамы в шляпках, господа в добротных костюмах, хоть и изнывавшие от жары. Были тут и офицеры в повседневно-оливковом, перетянутые ремнями; занесены уже носильщиками внутрь кожаные кофры, устроен багаж, и текут последние самые томительные минуты перед третьим, последним звонком.
Бывший ученик 3-ей Елисаветинской военной гимназии Фёдор Солонов, одиннадцати лет от роду, был совершенно счастлив.
Счастливее, чем в первый день каникул. Счастливее, чем получив «отлично» по математике у занудливого придиры Пшендишевского, обожавшего лепить колы. Счастливее, чем став первым в гимназическом стрелковом смотру.
Семейство Фёдора Солонова — он сам, старшие сёстры Вера с Надеждой, мама, нянюшка Марья Фоминична и, конечно же, папа.
Генерального штаба полковник Алексей Евлампиевич Солонов следовал к новому месту службы в тихом городке Гатчино, что под самым Санкт-Петербургом.
В городок Гатчино, где имел резиденцию свою сам государь-император, «всея Великія и Малыя и Блыя Россіи самодержецъ», Александр Третий Александрович, многая Ему лета.
Всё! Не будет больше никакой гимназии, «военной» только по названию да по тому, что учеников там держали в казарме, домой отпуская только на воскресенье, да и то далеко не всякую неделю. Не будет этого громадного «спального зала», заставленного кроватями в шесть рядов. Не будет стен унылого серо-зелёного окраса на высоту человеческого роста, скверно белёных выше, до самого потолка. Не будет тщательно и глубоко вырезанной на стенах похабщины. И дядек не будет, унылых и злых, вымещающих зло на гимназистах. Ничего этого больше не будет, а вместо этого…
О том, что будет вместо, Федя Солонов пока что не думал.
Мама, конечно же, переживала: всё ли уложено, ничего ли не забыто? Сестры закатывали глаза — но так, чтобы не видели взрослые.
— M`ere, il n'y a aucune raison de s'inqui'eter, — снисходительно говорила старшая — Вера — по-французски, поправляя и без того идеально сидящую шляпку. — Мам'a, нет никаких причин волноваться. Мы ничего не забыли; я сама всё напоследок осмотрела. И пап'a тоже всё осмотрел.
— Maman, tout ira bien[1], — вторила средняя, Надя.
— Ах, Боже мой, Боже мой, — только и повторяла мама, прикладывая платочек ко лбу. — Марьюшка, Фоминична, милая, а положили ли мы…
Няня — она же по совместительству и кухарка — Марья Фоминична, крепкая и загорелая, несмотря на годы, улыбалась, морщиня весёлые глаза.
— Положили, барыня Анна Степановна. Всё положили, и несессер ваш, и бумаги барышень с Феденькой, и письмо домоуправителю. Барин Алексей Евлампьевич самолично проверили, а потом и я ещё раз. Не волнуйтесь, барыня, вы так, право-слово, я вашей матушке-покойнице ещё обещала за вами приглядеть, когда ещё вас самих Аннушкой кликала!
— Ах, ах, Марьюшка моя милая, что б я без тебя делала, — ударялась чуть не в слёзы мама, обнимая старую няню.
Сестры дружно закатывали глаза. Марья Фоминична глядела на них с укоризной, и Федя её понимал — что это они вздумали, над мамой смеяться, когда она не видит?..
Папа стоял чуть в стороне, с офицерами своего полка, явившимися проводить, и явно прятался от нервничающей мамы за необходимостью поддерживать разговор с полковым командиром, полковником Бусыгиным и начальниками батальонов.