Алхимики
Шрифт:
Так говорил Ренье, встряхивая астролога, точно тряпку. Но Симон не смотрел на небо: голова у него болталась, точно свиной пузырь на палке, и мутные брызги с волос летели во все стороны. Вдруг он сам вцепился в пикардийца:
— Слышишь? На улице шаги… Двое идут… нет, трое. Четверо!
— Пусть идут, тебе что за дело? — спросил пикардиец.
— Идут сюда, к дому…
— Кому придет охота гостевать в этот час? Говорят же: гость спозаранку — день пропал.
— Остановились у двери… Стучат!
— Пусть себе стучат. Старая образина внизу встретит их, как следует.
Но тут они услышали быстрые шаги на лестнице, и срывающийся голос служанки за дверью произнес:
— Судейский пристав и двое стражников поднимаются сюда, еще один
— Господи, спаси и помилуй! Я пропал, пропал! — воскликнул Симон де Врис. Мертвенно-бледный, с выпученными глазами и открытым ртом, он опустился на пол и съежился за подставкой. Ренье сказал:
— Предсказатель из тебя хоть куда. Но, сдается мне, еще раньше тут прокаркала ворона из церкви святого Антония, жирная охотница до всякой падали.
Он огляделся, потом придвинул стол к двери, а сам забрался на стропила.
— Давай за мной, — сказал он Симону. — Тут не солома, а труха. Выберемся на крышу и удерем, а стража пусть ловит сквозняк.
— Не могу, — ответил Симон, стуча зубами, — ноги отнялись. Уходи, Ренье, я скажу им, что был один.
— Дай мне руку, и я тебя вытащу! — прорычал пикардиец.
В дверь застучали, и голос пристава потребовал впустить. Симон де Врис в отчаяние заломил руки:
— Брат Ренье, именем святым заклинаю, возьми мои книги. Если Господь будет милостив, я еще найду тебя, если нет — моя душа будет спокойна, зная, что ты их сберег.
Проржавевшие дверные петли соскочили, открыв путь стражникам, но Ренье, в соломе с головы до ног, уже выбрался на крышу со связкой книг в руке.
Дома на Овечьей улице строились по старинке. Верхние этажи нависали над нижними, и стрехи крыш почти вплотную примыкали друг к другу. С кошачьей ловкостью пикардиец перескочил на другую сторону улицы и, заслышав снизу сердитый оклик, припустил, что было духу. Так он добрался до бегинажа и по ограде, увитой густым плющом, спустился на землю.
Небо серело, и ночной туман понемногу оседал на землю. В церкви святого Квентина отзвонили prima, первый час [51] . Ренье прислушался, нет ли погони, но все было спокойно. За оградой бегинажа сонно кудахтали куры, и скрипел колодезный ворот. Нежный голос выводил:
— Erumpite, Deus, in adjutorium meum intende. Erumpite, Domine, ad adiuvandum me respice… [52]
— Amen, — пробормотал пикардиец и вновь насторожился.
Его чуткое ухо уловило звук торопливых шагов в конце улицы. Скинув шляпу и вывернув плащ наизнанку, пикардиец повернулся к Старому рынку. Возле коллегии Святого Духа он приметил десяток paupers с книгами в руках — их одеяния точь-в-точь походили на его собственное. Ссутулившись и опустив плечи, чтобы казаться ниже ростом, Ренье пошел за ними, говоря себе, что человеку проще затеряться в толпе, и вдвойне проще, если это будет толпа школяров.
51
Шесть часов утра.
52
Поспеши, Боже, избавить меня. Поспеши, Господи, на помощь мне…
XVII
Народу в коллегии было больше обычного, хотя многие лектории до сих пор стояли запертыми. На втором этажа возле распахнутых во всю ширь дверей висела грифельная доска, извещавшая о предстоящем открытом диспуте, который будет вести досточтимый Пауль ван Нокерен, доктор богословия. Это был первый разрешенный диспут после памятного «Coincidentia oppositorum», и университетская братия устремилась на него с жадностью объедалы, учуявшего запах кровяной колбасы во время поста.
Богословы и законники рассаживались на скамьях, стоявших полукруглыми восходящими ярусами, и свободных мест уже почти не осталось. Но больше всего было артистов с факультета
Внизу суетились ассистенты, поправляя пыльные балдахины над креслами для важных гостей и расставляя стулья для мэтров попроще. Здесь же немолодой бакалавр с морщинистым лицом, взволнованно закусив губу, просматривал и раскладывал на столе исписанные пометками листы, прижимая их свинцовыми закладками. Носящийся по лекторию сквозняк раздувал рукава черных мантий и скручивал пергамент. Но на это никто не обращал внимания.
Несмотря на неизбежное столпотворение, нации не смешивались друг с другом: французы занимали правую сторону лектория, фламандцы — левую и среднюю. На трех нижних скамьях, оградившись стопками книг, точно бастионом, сидели немцы.
Ренье по его положению полагался стул возле кафедры, но он предпочел остаться наверху — отсюда и вид был лучше, и до дверей ближе.
В ожидании начала школяры громко переговаривались, и в лектории стоял непрерывный гул. Но хоть это был обычный гул, в нем слышались рокочущие гневные ноты, и от разлитого вокруг напряжения волоски на руках у Ренье встали дыбом. Он нахмурился, потом задумчиво выпятил губу. В голове всплыли слова Виллема Руфуса — но лишь теперь он ощутил их, как живое, нервное биение жизни в самом себе и вокруг себя. Люди уподобились кускам и каплям разноцветных металлов: яркой серебристой ртути, тусклого олова, серо-синего свинца и розовато-желтой меди; примеси пачкали их, как бурые пятна, патина затягивала восковой оболочкой. Их взаимная нетерпимость была похожа на все разъедающую кислоту — никакой алкагест не мог бы с нею сравниться. Невидимые разряды проскакивали по лекторию, словно искры в кошачьей шерсти. В них легко угадывались алхимические символы: обида — поваренная соль, круг с точкой посередине; насмешка — купорос, круг, разделенный надвое; злоба — аммиачная соль, она же знак Тельца; зависть — селитра, знак Водолея; лживость — аурипигмент, знак Девы; и многие, многие другие. Переводя взгляд с лица на лицо, пикардиец смеялся сквозь плотно сжатые губы. «Вскрой же им внутренности стальным клинком», — вспомнилось ему, и еще: «…варите вначале, варите в середине, варите в конце и не делайте ничего другого».
Внезапно ему стало ясно, как следует поступить. И он уселся на книги, как на табурет, и принялся ждать.
Дверь за кафедрой медленно отворилась, пропустив в зал благородных мужей, славу и гордость богословского факультета. Впереди, грузно печатая шаг, выступал декан, вопреки правилам облаченный в светское платье; на его сапогах звенели посеребренные шпоры, печать, знак должности, билась о стальной нагрудник. Подле плечистого декана перебирал короткими ножками Пауль ван Нокерен, круглый, розовокожий и жеманный, как придворная дама. Следом, словно стая толстоклювых гусей, плыли магистры; среди них — настоятель церкви святого Петра и его гость, прелат из Лира, оба в длинных плащах на беличьем меху и лайковых перчатках до локтей. Замыкали шествие два мэтра в рясах францисканских монахов.
При виде важных особ гул утих, и раздался свист. Поначалу негромкий, он постепенно набирал силу, пока не оборвался на самой высокой ноте, и за ним по залу прокатилось раскатистое насмешливое «У-у-у!».
Декан сдвинул брови, но мэтры, как ни в чем не бывало, расселись по местам. Звонко стукнула деревянная колотушка, и в лектории установилась тишина, прерываемая лишь покашливанием, шарканьем ног и скрипом скамеек.
Немолодой бакалавр, запинаясь, огласил тему.
На кафедру поднялся Пауль ван Нокерен. Пронзительным голосом, на чистой звучной латыни он начал лекцию об объявленном предмете. Его речь была живой и красочной, доводы продуманы, разъяснения обстоятельны, логика безупречна. В другое время выступление мэтра вызвало бы немалый интерес, но теперь одно презрительно брошенное слово тотчас разрушило произведенное его речью впечатление.