Алмазная пыль (сборник)
Шрифт:
Его встретили, его окружили, его усадили, ему читали стихи. Сейчас образовался истерический круг почитательниц – «жен-мироносиц».
– Хотите, я сейчас брошусь из окна? Хотите? Только скажите, и я сейчас же брошусь, – повторяла молниеносно влюбившаяся в него дама.
Обезумев от любви к поэту, она забыла, что «Бродячая собака» находится в подвале и из окна никак нельзя выброситься. Можно было бы только вылезти, и то с трудом и без всякой опасности для жизни.
Бальмонт отвечал презрительно.
– Не стоит того. Здесь недостаточно высоко.
Он,
Бальмонт любил позу. Да это и понятно. Постоянно окруженный поклонением, он считал нужным держаться так, как, по его мнению, должен держаться великий поэт. Он откидывал голову, хмурил брови. Но его выдавал его смех. Смех его был добродушный, детский и какой-то беззащитный. Этот детский смех его объяснял многие нелепые его поступки. Он, как ребенок, отдавался настроению момента, мог забыть данное обещание, поступить необдуманно, отречься от истинного. Так, например, во время войны 14-го года, когда в Москву и Петербург нахлынуло много польских беженцев, он на каком-то собрании в своей речи выразил негодование, почему мы все не заговорили по-польски.
– Они среди нас уже почти полгода, за это время можно было успеть научиться даже китайскому языку.
Когда он уже после войны ездил в Варшаву, его встретила на вокзале группа русских студентов и, конечно, приветствовала его по-русски. Он выразил неприятное удивление:
– Мы, однако, в Польше. Почему же вы не говорите со мной по-польски?
Студенты (они потом мне об этом рассказывали) были очень расстроены.
– Мы русские, приветствуем русского писателя, вполне естественно, что мы говорим по-русски.
Когда узнали его ближе, конечно, простили ему все. Для Бальмонта было естественным в Польше проникнуться всем польским. В Японии он чувствовал себя японцем, в Мексике мексиканцем, ясно, что в Варшаве он был поляком.
Случилось мне как-то завтракать с ним и с профессором Е. Ляцким. Оба хорохорились друг перед другом, хвастаясь своей эрудицией и, главное, знанием языков.
Индивидуальность у Бальмонта была сильнее, и Ляцкий быстро подпал под его влияние, стал манерничать и тянуть слова.
– Я слышал, что вы свободно говорите на всех языках? – спрашивал он.
– М-м-да, – тянул Бальмонт. – Я не успел изучить только язык зулю (очевидно, зулусов). Но и вы тоже, кажется, полиглот?
– М-м-да, я тоже плохо знаю язык зулю, но другие языки уже не представляют для меня трудности.
Тут я решила, что мне пора вмешаться в разговор.
– Скажите, – спросила я деловито, – как по-фински четырнадцать?
Последовало неловкое молчание.
– Оригинальный вопрос, – обиженно пробормотал Ляцкий.
– Только Тэффи может придумать такую неожиданность, – деланно засмеялся Бальмонт.
Но ни тот, ни другой на вопрос не ответили. Хотя финское четырнадцать и не принадлежало к зулю.
Последние годы жизни Бальмонт много занимался переводами. Переводил ассирийские псалмы (вероятно, с немецкого). Я когда-то изучала религии древнего Востока и нашла в работах Бальмонта очень точную передачу подлинника, переложенного в стихотворную форму.
Переводил он почему-то и малостоящего чешского поэта Верхлицкого. Может быть, просто по знакомству.
– Кошка, кошка, куда ты идешь?– Я иду в колодезь.– Кошка, кошка, зачем ты идешь в колодезь?– Пить молоко.Когда он читал вслух, кошка всегда отвечала жеманно обиженным тоном. Пожалуй, можно было бы и не переводить.
Переводы Бальмонта были вообще превосходны. Нельзя не упомянуть его Оскара Уайльда или Эдгара По.
В эмиграции Бальмонты поселились в маленькой меблированной квартире. Окно в столовой было всегда завешено толстой бурой портьерой, потому что поэт разбил стекло. Вставить новое стекло не имело никакого смысла, – оно легко могло снова разбиться. Поэтому в комнате было всегда темно и холодно.
– Ужасная квартира, – говорили они. – Нет стекла и дует.
В «ужасной квартире» жила с ними их молоденькая дочка Мирра (названная так в память Мирры Лохвицкой, одной из трех признаваемых поэтесс), существо очень оригинальное, часто удивлявшее своими странностями. Как-то в детстве разделась она голая и залезла под стол, и никакими уговорами нельзя было ее оттуда вытащить. Родители решили, что это, вероятно, какая-то болезнь и позвали доктора.
Доктор, внимательно посмотрев на Елену, спросил:
– Вы, очевидно, ее мать?
– Да.
Еще внимательнее на Бальмонта.
– А вы отец?
– М-м-м-да.
Доктор развел руками.
– Ну так чего же вы от нее хотите?
Еще жила вместе с ними Нюшенька, нежная, милая женщина с огромными восхищенно-удивленными серыми глазами. В дни молодости влюбилась она в Бальмонта и так до самой смерти и оставалась при нем, удивленная и восхищенная. Когда-то очень богатая, она была совсем нищей во время эмиграции и, чахоточная, больная, все что-то вышивала и раскрашивала, чтобы на вырученные деньги делать Бальмонтам подарки. Она умерла раньше них.
Как нимб, любовь, твое сияньеНад каждым, кто погиб, любя.Ни к какому поэту не подходило так стихотворение «Альбатрос», как к Бальмонту.
Величественная птица, роскошно раскинув могучие крылья, парит в воздухе. Весь корабль благоговейно любуется ее божественной красотой. И вот ее поймали, подрезали крылья и смешная, громоздкая, неуклюжая, шагает она по палубе, под хохот и улюлюканье матросов.
Бальмонт был поэт. Всегда поэт. И поэтому о самых простых житейских мелочах говорил с поэтическим пафосом и поэтическими образами. Издателя, не заплатившего гонорара, он называл «убийцей лебедей». Деньги называл «звенящие возможности».