Алмазный эндшпиль
Шрифт:
Теперь с часу на час они ожидали приезда человека, от которого зависел успех их «операции».
И это случилось.
Во вторник Антона и Майю встретил подпрыгивающий от возбуждения Верман.
– Он звонил! – торопливо сообщил Моня. – Звонил, вы можете себе представить?! Он уже здесь!
Ювелир схватил Белова за руку и потащил за собой в кабинет. Захлопнул дверь, едва не пришибив бедного Дворкина, а на сунувшегося следом Яшу грозно цыкнул.
– Генрих, Генрих Краузе, – горячо шептал Моня, точно заклиная какого-то демона. – Краузе, слышите?
– Мальчик мой, дайте ему успокоительного или по лысине, – невозмутимо посоветовал Дворкин. – Я жалею всем сердцем, но не вижу другой возможности привести этого шлимазла в чувство.
Моня остановился и с достоинством вскинул голову: маленький полководец перед битвой.
– Лысина, Сема, это у вас. А у меня – проталина ума! И мой ум подсказывает мне, что близок миг решительных действий.
Антон опустился в свое кресло, стараясь оставаться спокойным.
– И когда вы увидитесь с Генрихом?
– Сегодня в «Набокове», в семь. Деловой человек, не хочет терять времени зря.
– Это правильно, – сказал Антон, думая о своем. – Это очень правильно…
Полчаса спустя он улизнул из салона и позвонил Дымову.
– Приехал покупатель, – сообщил Белов, не здороваясь. – Он здесь, в Москве. В семь у них назначена встреча.
Глава 9
Ровно в шесть часов вечера из гостиницы «Метрополь» вышел сухопарый подтянутый человек с военной выправкой. Несмотря на генеральскую осанку, одет человек был небрежно, по-европейски: светлые льняные брюки и невнятная мятая рубаха навыпуск. Невнятность ее, впрочем, была той категории, которая обходится владельцу очень дорого и ценится выше, чем прекрасно отутюженная индивидуальность.
Язык не повернулся бы сказать о сухопаром, что он старик. А между тем это был именно старик, лет семидесяти с небольшим. Прекрасный естественный загар, белоснежные зубы и здоровый вид лучше прочего говорили о том, что сухопарый ведет правильный образ жизни, несовместимый с проживанием в столице.
К тому же лицо его закрывали очки-«стрекозы», которые невозможно было представить на российском пенсионере, а за плечом болтался совсем уж нелепый рюкзак из желтой замши, обвешанный сбоку значками, как елка игрушками.
На старике был такой густой налет чужеродности, что даже невнимательный прохожий определил бы с одного взгляда: иностранец, причем из чудаков. То ли англичанин, то ли немец – кто их разберет! Впрочем, точно не француз, и уж подавно не бельгиец: у того в придачу к круглому животику имелись бы тараканьи усы, как знает любой, знакомый с фильмами о Пуаро.
Незнакомец же был чисто выбрит, буквально выскоблен. Он постоял возле отеля, потирая подбородок, и весь вид его выражал сомнения. В конце концов, сверившись с картой, придирчиво осмотрев небо и не обнаружив на нем ни единого облака, старик решился и двинулся прогулочным шагом в сторону шумной Тверской.
Генрих Краузе по паспорту был немец, однако охотно рассказывал про отца, бежавшего в восемнадцатом году из огромной страны, охваченной революцией. В Гамбурге, где молодой Александр Красин завербовался на корабль, он встретил совсем юную девушку, говорившую, как и он, по-русски. Девушка полгода назад уехала с родителями из Киева, но в Гамбурге очутилась уже одна: родители умерли в пути от страшной болезни, скосившей треть экипажа и больше половины пассажиров.
Через двадцать лет у этих двоих, уже не рассчитывавших на божью милость, родился поздний ребенок – мальчик, которого назвали Генрих.
Все это Генрих Краузе с удовольствием рассказывал портье, официанту в отеле, случайному собеседнику в холле, и было видно, как он гордится своей биографией. По-русски немец говорил хорошо: запас слов у него был небольшой, зато выговаривал он их чисто, хоть и безбожно путая ударения.
Генрих прошел мимо ЦУМа и даже остановился, восхищенно прищелкнув языком, миновал Большой Театр, вертя головой по сторонам, и едва не свернул к Кремлю, зачарованный видом башен. Но вовремя спохватился и повернул вверх, на Тверскую, то и дело оглядываясь назад и любуясь перспективой.
Он не замечал, что за ним в отдалении следует неприметный серый парень из тех, что сливаются с любой толпой. Генриху нравилась весенняя Москва, он развлекался, рассматривая витрины и людей, а мысли о деле, которое привело его сюда, заставляли немца весело насвистывать. На косые взгляды прохожих он не обращал внимания. Краузе мог позволить себе быть немного эксцентричным.
Без пяти семь он остановился возле ресторана, где была назначена встреча, и взглянул на часы. Часы у Генриха были старые, дешевенькие, и к тому же с треснувшим циферблатом. Но ни один из тех людей, которые привыкли оценивать человека по часам, не рискнул бы назвать старика бедняком. Эти разбитые часы воспринимались исключительно как милая прихоть очень состоятельного человека.
Человека, следившего за ним, Генрих не заметил. Но как только он вошел в ресторан, серый парень нырнул за угол и тихо сказал:
– Ну все, он на месте.
Моня уже ждал внутри. Увидев вошедшего, он вскочил, и по лицу его расплылась радостная улыбка.
– Генрих!
Официант провел Краузе за столик. Генрих и Моня, видевшие друг друга первый раз в жизни, поздоровались как хорошие приятели: долго пожимали друг другу руку, и лица их сияли. Верман про себя отметил, что у Краузе зубы не в пример лучше его собственных, и улыбка его слегка померкла.
Наконец оба уселись, присматриваясь друг к другу.
– Я в первый раз прилетел в Москву весной, – сказал Краузе по-русски, со смешной тщательностью выговаривая слова. – Очень красиво. Мне нравится.
– Вы часто бываете в России?
– Редко, – вздохнул Генрих. – Но она становится хорошей… Как это сказать?
– Хорошеет, – подсказал Верман.
– Да! Хорошеет. Люди, – подумав, добавил он, – люди на улице немножко дикие. Но это потом пройдет. Пятьдесят, сто лет, я не знаю… И пройдет.