Амурские версты
Шрифт:
— Так грести, — сказал Игнат.
Соседи Игната засмеялись.
— А грести зачем?
Игнат завертел головой, ища поддержки у товарищей, и, не встретив ее, сказал:
— Чтобы плыть…
— Куда же плыть? — не отставал капитан.
— Знамо, куда! Вперед…
— Вот, вот — вперед. А я что говорил: линейцы всегда впереди, на первой линии. А за нами, Тюменцев, деревни встанут, а может, и города.
— Дошло? — спросил Ряба-Кобыла.
— Так дошло, — под смех товарищей согласился Игнат и распрямил плечи. «А верно, — подумал он, — мы же передовые. Вот ведь как, а! Только насчет деревень и городов капитан зря говорит. Когда их тут построишь».
Первый короткий привал, всего на один час, сделали в конце долины, протянувшейся на много верст по левому берегу Амура,
У берега стоял генеральский катер. Сам Муравьев расхаживал по траве, что-то показывая поручику Венюкову. Тот держал в руках картонную папку и водил по ней карандашом — чертил план. За ними, не отрываясь, ходили еще два чина с генеральского катера. Шел Муравьев — шли и они, останавливался он — замирала и свита. Муравьев торопливо срывался с места и быстро шагал вперед — спутники его тоже убыстряли шаг. Это были начальник канцелярии Муравьева и переводчик с китайского языка Шишмарев и полковник Моллер.
— Ну что, Василий Сергеевич, — сказал генерал-губернатор Перфильеву, когда тот соскочил с баржи и поднялся на луг. — Вот здесь и заложим станицу Игнашину. Первую станицу на Верхнем Амуре.
— Подходящее место, ваше высокопревосходительство, — согласился Перфильев. — Мы его с позапрошлого года заметили.
Обернувшись к Дьяченко, генерал приказал:
— Распорядитесь, капитан, вырыть яму и приготовить столб. Поставим здесь знак. А ты, Богдашка, запиши в своем журнале, — сказал он молодому писарю Богданову: — 26 мая 1857 года при устье реки Игнашиной, в шестидесяти трех верстах от станицы Усть-Стрелочной.! Так, Михаил Иванович, выходит по вашей карте?
Венюков подтвердил.
— Ну-с, вот, в шестидесяти трех верстах, записал? Заложена станица Игнашина.
Начальник путевой канцелярии, молодой еще чиновник Шишмарев захлопал в ладоши, его поддержали офицеры.
Линейцы вырыли яму, срубили дерево, обтесали его. На стесе Венюков сделал надпись: «Станица Игнашина». Столб вкопали на берегу, чтобы его сразу можно было заметить с реки.
Генерал снял фуражку, перекрестился и сказал торжественно:
— Первый столб первой станицы!
Не выбирал дня старый казак Кузьма Пешков, когда умирать, поэтому и похоронили его в спешке, самые близкие соседи. Да и тем некогда было: кто в сплав готовился, кто сам переселялся на Амур. Уже и плоты с линейными солдатами покачивались на Шилке и Аргуни, ждали переселенцев. Командир оттуда, молоденький подпоручик, заглядение для молодух, каждый день наведывался в станицу, торопил со сборами. Ему, видишь ли, поскорей на Амур хотелось. А попробуй соберись — и то жалко бросить, и другое. Всей-то тяжести, кроме скота, разрешалось брать пятьдесят пудов на семью. Вот и задумаешься, что взять, что оставить. Не на день уезжали казаки — совсем покидали станицу. А тут Васька Эпов бегает, глотку дерет: «Собирайся, паря, мать… Последний срок вам на отъезд — девятое июня!»
Спасибо, линейный подпоручик помог гроб сбить. Прислал двух солдат, и те в полдня управились. Зато чуть не похоронили Кузьму без попа. В Горбицу послать некого, да и все лодки в разгоне. Как раз перед тем, как преставиться Кузьме, был в станице не простой поп, а, сказывают, архимандрит, да ушел с царевым посланником. И уж в самый день похорон зашептались станичные старухи, засуетились, а потом подослали одну бабку к Мандрике. Оказалось, что забрел в Стрелку сивенький поп-раскольник. «Желаете, — говорит, — по старому обряду всего за алтын отпою и все справлю…»
Долго чесался Мандрика, кряхтел, не знал, на что решиться. А бабка наседает, и Марфа ее поддерживает:
— Ты, казак, разреши… Васька, — говорит, — не узнает, сотник Богданов тоже, а покойничку все одно, как его отпоют и соборуют, лишь бы отпели.
— А, была не была, — махнул залатанным рукавом Мандрика и согласился. — Что бабам перечить!
А после похорон на поминках выпил поп лишку и разболтался. Оказалось,
Так и оказалось, что взял Мандрика на душу большой грех: связался с раскольным попом, да еще и с беглым. Хорошо, что поп в ту же ночь из станицы ушел, а куда — никто не знает. Пропала той ночью новая долбленая ветка с веслом у сотника Богданова. Сотник-то подумал, что сын его Роман плохо вытянул ветку на берег. Мандрика же догадывался, что уплыл на ней беглый поп, может, и правда — на реку Бурею искать своих старообрядцев.
И добро, что уплыл, Мандрика и так опасался, как бы не разузнало начальство, что был он в станице, отпевал Пешкова. А согласие на это давал кто? Мандрика! Вместо попа теперь в ту верхнеудинскую тюрьму отправить могут Мандрику. А коли так, надо поскорей уезжать. И засобирался казак. Ванюху своего и Марфу прямо-таки загонял.
В первые дни после похорон, когда еще бабы ночевали у осиротевшей Насти, утешали ее разговорами, как-то не подумал Мандрика, что нельзя оставлять девку без призора: своими заботами был занят. Выступать через неделю, а Эпов коня, как обещал, не ведет, коровку комолую Матрена сама доит. И все-таки вспомнил Мандрика про Настю…
Ночью это случилось. Лежал он, не спал, поджидал Ванюшку. Марфа рядом ворочалась. Хотел опять Мандрика над старой подшутить, сказать что-нибудь про Ивана и Настю. И тут его словно подтолкнул кто: а как же быть с Настей? Одна ведь она на всем свете. Одно слово — сирота. И нет у нее никого, кроме соседей. А он, Мандрика, годок покойного Кузьмы. Вместе росли. За одни проказы родители их за уши драли. Заорет на своем базе Кузя Пешков, значит, сейчас начнут драть и Мандрику. Да… Задумаешься.
— Не спишь, Марфа? — спросил он, хотя знал, что не спит жена, лежит с открытыми глазами, тоже о чем-то заботится.
— Какой сон, — отозвалась Марфа и вздохнула.
— Про Наську я вот думаю. Негоже ее тут бросать.
— Знамо дело, — согласилась Марфа, а сама ждет, что еще старый скажет, и Мандрика ожидает, не придумает ли жена что-нибудь. Сказала бы что подходящее, так бы и сделать.
Помолчали старики, повздыхали украдкой, а что придумаешь?
Потрескивал сверчок за печкой. Шуршало что-то под половицами, может, мыши, а может быть, сам дедко-домовой переступал мягкими лапами, отряхивая паутину с сивой, как у попа-расстриги, бородки, чуял, что скоро старый дом покидать придется. Тоже беспокоился: как да что на новом месте будет? Ему и вовсе переезжать неохота. Если Мандрика стар, то дедка стар совсем. Еще Мандрикин дед, переселяясь в Стрелку из Горбицы, привез его в лапте. Тогда и Мандрики на свете не было, и отец его совсем мальцом носился. Понятно, домовому-то какая охота ехать. Забот у него здесь мало. Коней у Мандрики нет, чтобы за ними доглядеть. И хозяевам уход за дедкой какой — раз в год Марфа лепешку ему испечет из свежей муки да под печку на капустном листе подсунет. Он и сыт. Зимой, правда, зябко в старой избе, вот он в стужу и постанывает, охает, то под полом, то в трубе, — мерзнет. А так он ничего, тихий. Только раз и показался за все годы. Это еще старой матушке Мандрикиной, царство ей небесное. Заглянула она однажды под печку, полено сухое на растопку взять, а он сидит, дедко-то домовой на дровишках и брюхо мохнатое почесывает. Матушка-то бойкая была, не растерялась: «Приходи, дедушка, вчера!» — сказала. Он и сгинул. С тех пор никому не кажется. Все, видать, соображает, как это вчера прийти. Казачки прежде-то посмышленее нынешних были.