Аналогичный мир
Шрифт:
— А лежишь давно?
— Не знаю. Наверно — день. Сейчас ночь?
— Да.
Он старался говорить одними губами, но тело всё равно отзывалось болью на каждое слово. И всё-таки он спросил.
— Зачем срывался?
— Чего?
— Куда бежал-то?
— Не знаю, — индеец тяжело переводил дыхание после каждой фразы. — Везли в грузовике… поглядел… опять десять лет… и спрыгнул…
— И далеко ушёл?
— Нет, не знаю… — голос индейца прервался то ли стоном, то ли всхлипом.
Больше он парня ни о чём не спрашивал. А хотел спросить
— Как это ты… с рождения раб… мать бежала, что ли?…
— Я питомничный. Не знаю родителей.
— Ты же не негр… они рабы… а ты как?…
— Не знаю, — он помолчал. — Так вышло.
— А здесь… давно?
— Четыре года вроде.
Ответил и сам удивился. Как он не заметил? Ему же тогда получается… уже двадцать четыре, наверное. Ещё год, и ему из спальников прямо в Овраг, просроченный, на первой же сортировке…
— Ты кто здесь? — донеслось из темноты.
— Скотник.
— Хорошо… в тепле… — индеец говорил всё тише, но зависть, рабская зависть к чужому куску…
Он усмехнулся этой зависти. А по коридору уже тяжёлые твёрдые шаги, и каждый шаг через пол бьёт по спине, по вытянутым напряжённым суставам. Звякнул замок, и вспыхнул ослепительный белый свет, заставивший его зажмуриться.
— Вставай, на дойку опоздаешь.
Как всегда, после пузырчатки он двигался с трудом, и пинки Грегори подгоняли его всё чаще. Уходя, он так и не оглянулся на оставшегося лежать. Рабу только до себя, не до другого. А ему и своего хватает…
…Эркин рывком приподнялся на локтях, вслушиваясь в тишину, и снова рухнул в сон, в душную тёплую темноту…
…Из пузырчатки на работу. Хоть он уже давно работал один, но раньше так не уставал. И в рабской кухне, как и вчера, место рядом с ним пустовало. Никто не занимал место Зибо. Место второго скотника. Он ел, не чувствуя, что ест, зная одно: не поешь — свалишься, свалишься — в тот же Овраг угодишь. И когда Грегори зашёл в рабскую кухню, он как сидел и жевал, так и головы не повернул. Грегори чего-то там приказывал, его это не касается. И вдруг — его кличка.
— Угрюмый!
— Да, сэр, — встал он из-за стола, глядя на свою миску. Дали б доесть хоть. Вроде всё равно, а как подумал, что не дадут, так захотелось…
— Ты теперь один?
— Да, сэр.
— Малец будет с тобой. С завтра.
Твигги приглушенно охнула, схватилась рукой за рот. И все за столом притихли. Грегори оглядел их, усмехнулся — краем глаза он приметил эту усмешку — и вышел. И никто ничего не сказал. И он весь день крутился один. А вечером рухнул на нары в пустом закутке, уже ничего не соображая и ни о чём не думая. Зибо уже нет, он один. Впервые за столько лет. Не в пузырчатке, не наказанный. Он лёг ничком, уткнулся лицом в жёсткие шершавые руки, распластался на нарах. Как ходил, так и спал, только сапоги скидывал, чтоб ноги не попрели. И когда кто-то за плечо его тронул, не
— Кто?! Кто это?
— Тихо, — обжёг его горячий шёпот. — Я это, Твигги.
Твигги? Он оттолкнул её и сел на нарах. В закутке темно, и в этой темноте еле различим блеск её глаз. Как же это она пробралась из барака в скотную, и ни один надзиратель её не застукал? Ловка баба! И чего ей не спится?
— Ты? Зачем?
— Вот, держи.
Что-то жёсткое ткнулось ему в руку, и он машинально сжал пальцы.
— Что это?
— Хлеб. Ешь.
— Зачем? — тупо повторил он.
Третья бессонная ночь лишила его остатков сообразительности.
— Ты ешь, ешь.
От Твигги пахло потом и мылом, и от неё как от печки шло ровное душное тепло. Он попытался отодвинуться от неё, но в закутке слишком тесно, а Твигги — нет, Прутиком она была очень давно. Он ничего ещё не понимал, а его челюсти перемалывали чёрствый крошащийся ломоть рабского хлеба.
— Я ещё принесу. И постираю тебе.
— Чего тебе от меня надо?
Твигги всхлипнула.
— Сынка моего к тебе отправляют. Ты уж не неволь его.
— Чего-чего? — стало до него доходить. — Это я буду надрываться, а он что?…
— Что ты, что ты, — заторопилась Твигги. — Он старательный, что скажешь — всё сделает. Так дитё ж он, силёнок никаких. Кровиночка моя…
Она заплакала. Он чувствовал, как сотрясается её тело, слышал всхлипывания. И молчал. Что он мог ей сказать?
— Ты уж хоть к быку его не посылай, Угрюмый. И… и ко мне его отпускай, ну хоть иногда. А я с ним хлебца тебе передам или ещё чего. Ты только скажи ему, а я уж расстараюсь.
Наобещала. Он угрюмо дожёвывал хлеб. Будто она кладовкой командует и может что-то давать кому хочет и когда хочет.
— Уйди, а, — попросил он. — Я после пузырчатки, мне и без тебя погано.
— Уйду, сейчас уйду, ты не сердись, Угрюмый, я всё сделаю. Ты только… только ты…
— Ну, чего заладила? Договаривай и выметайся.
— Ты… ты ведь спальником был, — она остановилась, и он ждал, чувствуя, как леденеет, наливается холодной тяжестью лицо, а она уже продолжала, — если приспичит тебе, не трогай моего, ну прошу тебя. Я помогу, уговорю кого, ну сама… я ещё могу, Угрюмый…
— Уйди, — тихо сказал он.
И его сил только и хватало сейчас, чтоб не ударить её. Она поняла и с удивительной для её толщины ловкостью бесшумно исчезла. А он как сидел, так и повалился на нары и бил, бил кулаками по гладким отполированным телами рабов доскам, не чувствуя боли, пока не обессилел и заснул…
…Утро было пасмурным. Эркин проснулся, как только встала Женя. Полежал, пока она одевалась, а когда она ушла на кухню, откинул одеяло и сел на постели. На стуле у кровати лежали его штаны и рубашка. Он оделся, посидел ещё на краю кровати и осторожно встал. В сером утреннем полумраке пошёл на кухню. Женя возилась у плиты. Оглянулась на стук двери и улыбнулась.