Анатомия человеческой деструктивности
Шрифт:
Все, что устанавливает эмоциональные связи между людьми, должно противостоять войне. Такие связи могут быть двоякого рода. Прежде всего это отношения, подобные отношению к объекту любви — даже при отсутствии сексуальной цели. Психоанализ не нуждается в том, чтобы стыдиться, говоря о любви, — ведь религия говорит то же самое: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Только это легко предписать, но трудно исполнить. Другого рода эмоциональная связь возникает через идентификацию. Все, что представляет собой для людей общезначимый интерес, возбуждает подобную общность чувств, идентификацию. На этом в значительной мере покоится здание человеческого общества [393] (Курсив мой. — Э. Ф.).
393
Фрейд 3. Психоанализ. Религия. Культура. С. 266–267.
Эти строчки написал тот самый человек, который всего тремя годами раньше завершил комментарий той же библейской заповеди словами: «Зачем тогда торжественно выступать с подобным предписанием, коли его исполнение невозможно считать разумным?» [394]
Произошла прямо-таки радикальная смена
394
Там же. С. 105.
Фрейд пришел к такому заключению, рассуждая следующим образом: «На след нас может навести одно из так называемых идеальных требований культурного общества. Оно гласит: „Возлюби ближнего твоего, как самого себя“. Это требование имеет всемирную известность; оно безусловно старше христианства, предъявляющего это требование в качестве собственного горделивого притязания. Но оно все же не является по-настоящему древним: еще в исторические времена оно было совершенно чуждо людям. Попробуем подойти к нему наивно, словно впервые о нем слышим. Тогда нам не совладать с чувством недоумения. Почему, собственно говоря, мы должны ему следовать? Чем оно нам поможет? И главное — как его осуществить? Способны ли мы на это? Моя любовь есть для меня нечто безусловно ценное, я не могу безответственно ею разбрасываться. Она налагает на меня обязательства, я должен идти на жертвы, чтобы выполнять их. Если я люблю кого-то другого, он должен хоть как-то заслуживать моей любви. (Я отвлекаюсь здесь от пользы, которую он может мне принести, от его возможной ценности как сексуального объекта — в предписание любви к ближнему оба эти типа отношений не входят.) Он заслуживает любви, если в чем-то важном настолько на меня похож, что я могу в нем любить самого себя; он того заслуживает, если он совершеннее меня и я могу любить в нем идеал моей собственной личности. Я должен его любить, если это сын моего друга, и боль моего друга, если с ним случится несчастье, будет и моей болью — я должен буду разделить ее с ним. Но если он мне чужд, если он не привлекает меня никакими собственными достоинствами и не имеет никакого значения для моих чувств, то любить мне его трудно. Это было бы и несправедливо, поскольку моими близкими моя любовь расценивается как предпочтение и приравнивание к ним чужака было бы для них несправедливостью. Если же я должен его любить, причем этакой всемирной любовью, просто потому, что он населяет землю — подобно насекомому, дождевому червю или кольчатому ужу, — то я боюсь, что любви на его долю выпадет немного. Во всяком случае, меньше, чем я, по здравом размышлении, имею право сохранить для самого себя» (там же, с. 104–105). Интересно отметить, как Фрейд представлял себе любовь, не выходя за рамки буржуазной этики, точнее, социального характера среднего класса XIX в. Первый вопрос: «Что она даст нам?» — это принцип выгоды. Следующая посылка состоит в том, что любовь надо «заслужить» — это патриархальный принцип в противовес матриархальному принципу безусловной и незаслуженной любви и к тому же это нарциссический принцип, согласно которому другой «заслуживает» мою любовь лишь настолько, насколько он похож на меня в важнейших проявлениях; даже любовь к сыну моего друга объясняется эгоцентрист-ски: если бы причинили зло ему, а значит, косвенно и моему другу, боль последнего стала бы моей болью. В конечном счете любовь рассматривается как некоторое фиксированное количество, и если бы я любил всех своих ближних, на долю каждого ее пришлось бы очень мало.
395
Фрейд 3. Психоанализ. Религия. Культура. С. 266.
Отдавал ли Фрейд отчет в том, насколько резко изменился его подход? Осознавал ли он всю глубину и непримиримость противоречия между старой и новой теориями? Совершенно очевидно, что нет. В «Я и Оно» (1923) он отождествлял Эрос (инстинкт жизни, или любовный инстинкт) с сексуальными инстинктами (плюс инстинкт самосохранения):
Я думаю, что следует различать два вида первичных позывов, из которых один — сексуальные инстинкты, или Эрос, — гораздо более заметен и более доступен для изучения. Этот вид охватывает не только непосредственный безудержный сексуальный первичный позыв и исходящие от него целепрегражденные и сублимированные движения первичного позыва, но и инстинкт самосохранения, который мы должны приписать «Я». В начале аналитической работы мы, по веским причинам, противопоставляли этот инстинкт сексуальным первичным позывам, направленным на объект [396] (Курсив мой. — Э. Ф.).
396
Фрейд 3. Я и Оно. С. 374–375.
Именно потому, что Фрейд не отдавал себе отчета в наличии противоречия, он и предпринял попытку примирить новую теорию со старой таким образом, чтобы они казались продолжением друг друга без резкого разрыва между ними. Подобная попытка не могла не привести к многочисленным внутренним противоречиям и непоследовательностям в новой теории, которые Фрейд вновь и вновь старался увязать, сгладить, а то и вовсе отрицать, разумеется безуспешно. На следующих страницах я попытаюсь описать превратности новой теории, причина которых в неспособности Фрейда понять, что новое вино — и в данном случае, уверен, лучшее вино — нельзя сливать в старые мехи.
Прежде чем приступить к анализу, надо упомянуть еще одно изменение, которое, оставшись неосмысленным, еще больше усложнило дело. Фрейд построил свою прежнюю теорию по легко различимой научной модели: это механистический материализм, бывший идеалом научности для его учителя фон Брюкке и для целого ряда представителей механистического материализма, таких как Гельмгольц, Бюхнер и другие [397] . Они рассматривали человека как машину, движимую химическими процессами; чувства, аффекты и эмоции объяснялись как результат особых физиологических процессов, поддающихся познанию. Большинство открытий, сделанных в последние десятилетия в области гормональных систем и нейрофизиологии, были этим людям неизвестны, тем не менее они отважно и изобретательно отстаивали правильность своего подхода. Потребности и интересы, у которых не обнаруживалось телесных источников, просто игнорировались; те же процессы, которые не отрицались, истолковывались в соответствии с принципами механистического
397
Зависимость формирования Фрейдовой теории от мышления его учителей описал Петер Аммахер. Роберт Хольт одобрил главный тезис этой работы, резюмировав его следующим образом: «Многие из наиболее озадачивающих и, на первый взгляд, произвольных поворотов психоаналитической теории, включая утверждения, ошибочные ровно настолько, насколько они вообще поддаются проверке, либо представляют собой замаскированные биологические допущения, либо прямо вытекают из подобных допущений, воспринятых Фрейдом от своих учителей по медицине. Они составляли основную часть его интеллектуального багажа, столь же неоспоримые, как и положение об универсальном детерминизме; вероятно, он не всегда отдавал себе отчет в их биологическом происхождении и поэтому сохранял их в виде необходимых компонентов даже тогда, когда пытался перейти от нейрологизации к построению абстрактно-психологической модели».
Новая теория уже не следует механистической «физиологизирующей» модели. Она концентрируется вокруг биологической ориентации, в которой первичными силами, движущими человеком, признаются основополагающие силы жизни (и противостоящие им силы смерти). Теоретической основой теории мотивации становится природа клетки, а значит, и всей живой субстанции, а не физиологический процесс, протекающий в определенных органах тела. Новая теория была, пожалуй, ближе к виталистской философии, чем к представлениям немецких материалистов-механицистов. Но, как я уже говорил, Фрейд не отдавал себе ясного отчета в этой перемене; поэтому он вновь и вновь пытается применить к новой теории свой физиологизирующий метод и неизбежно терпит провал в своей попытке отыскать квадратуру круга. Однако в одном важном аспекте у обеих теорий есть общая посылка, оставшаяся неизменной аксиомой мышления Фрейда: это представление о том, что руководящим законом психической системы является стремление понизить напряжение (или возбуждение) до постоянного низкого уровня (принцип постоянства, на котором покоится принцип удовольствия) или до нулевого уровня (принцип нирваны, на котором базируется инстинкт смерти).
Теперь нам предстоит вернуться к более подробному анализу двух новых воззрений Фрейда: взглядов на инстинкт смерти и инстинкт жизни как на первичные детерминирующие силы человеческого существования [398] .
Что побудило Фрейда постулировать инстинкт смерти? Одной из причин, о которой я уже упоминал, было, вероятно, воздействие первой мировой войны. Как и многие другие представители его времени и его поколения, он разделял оптимистическое видение мира, столь характерное для европейского среднего класса, но неожиданно для себя столкнулся с неистовой ненавистью и разрушением, чему вряд ли поверил бы до 1 августа 1914 г.
398
Фрейд не всегда последователен в терминологии. Иногда он говорит об инстинктах жизни и смерти, иногда — об инстинкте (в единственном числе) жизни и смерти. Инстинкт(ы) смерти также именуе(ю)тся разрушительны-м(и) инстинктом(ами). Слово «Танатос» (аналогичное Эросу) в качестве эквивалента инстинкта смерти Фрейдом не использовалось, его ввел в обиход П. Федерн.
Можно было бы поразмышлять о том, что к этому историческому обстоятельству не мешало бы добавить личностный фактор. Как мы знаем из биографии, написанной Эрнстом Джонсом, Фрейд был буквально поглощен мыслями о смерти. После сорока лет он ежедневно думал о том, как будет умирать; на него нападал Todesangst (страх смерти), и к словам «до свидания» он нередко прибавлял: «Может быть, вы никогда больше меня не увидите». Можно было бы предположить, что тяжелая болезнь Фрейда запечатлелась в его сознании, подкрепив страх смерти, и тем самым внесла свой вклад в формулировку инстинкта смерти. Однако подобное предположение, выраженное в столь упрощенной форме, несостоятельно, поскольку первые признаки болезни дали о себе знать не раньше февраля 1923 г., спустя несколько лет после выработки концепции инстинкта смерти. Но, наверное, не так уж противоестественно допустить, что его прежняя поглощенность мыслями о смерти обрела еще большую интенсивность после того, как он заболел, и подвела его к представлению о том, что в центре человеческого существования находится скорее конфликт между жизнью и смертью, нежели конфликт между двумя жизнеутверждающими влечениями — половым желанием и влечениями «Я». Допущение, согласно которому человеку приходится умирать потому, что смерть — сокровенная цель жизни, можно было бы считать своего рода утешением, предназначенным для того, чтобы облегчить страх смерти.
В то время как исторические и личностные факторы составляют единый набор мотивов для конструирования инстинкта смерти, есть еще один набор факторов, склонивший, должно быть, Фрейда к принятию теоретического положения об инстинкте смерти. Фрейд всегда мыслил дуалистически. Он рассматривал противоположные силы в их борьбе друг с другом, а процесс жизни считал исходом этой борьбы. Секс и влечение к самосохранению были первой версией, подходящей для дуалистического толкования. Но с введением понятия нарциссизма, включившего инстинкты самосохранения в сферу либидо, прежний дуализм оказался под угрозой. Не навязывала ли теория нарциссизма монистического толкования, согласно которому все инстинкты либидозны? И что еще хуже, не подтверждала ли она одну из главных ересей Юнга, что понятие либидо обозначает всю психическую энергию? Действительно, Фрейду пришлось выпутываться из этой невыносимой дилеммы, невыносимой потому, что она означала бы согласие с представлением Юнга о либидо. Пришлось ему найти новый инстинкт, противоположный либидо, чтобы заложить основу для обновленного дуалистического подхода. Инстинкт смерти отвечал этому требованию. Вместо старого дуализма был найден новый, существование вновь можно было рассматривать дуалистически как арену борьбы противостоящих инстинктов — Эроса и инстинкта смерти.
В случае с новым дуализмом Фрейд следовал образцу мышления, о котором позже еще пойдет речь, а именно: он разработал два широких понятия, в которые следовало втискивать любое явление. Так он поступил с понятием сексуальности, расширив его настолько, что все, что не есть инстинкт «Я», принадлежит сексуальному инстинкту. Тем же путем он следовал и в случае с инстинктом смерти. Он настолько расширил его, что в результате любое стремление, не подпадающее под Эрос, оказывалось принадлежащим инстинкту смерти, и наоборот. Таким образом, агрессивность, деструктивность, садизм, стремление к контролю и господству, несмотря на качественные различия, стали проявлениями одной и той же силы — инстинкта смерти.