Анатомия террора
Шрифт:
– Прилип, гад?
– Велено, – вздохнул филер.
– Башку проломлю!
Филер грустно моргал.
– Ступай, – мотнул подбородком Сизов.
Филер переступил с ноги на ногу.
– Держи целковый, – сказал Сизов.
– Благодарствую. Сменят – выпью-с...
Дома по-старому пахло кожевенным товаром, но запах уже утих. Дмитрий разделся, сел у окна на низенькую скамеечку. На ней отец сиживал, согнувшись, сжимая губами рядок гвоздочков-тексов. Приколачивая кожу у носка, стучал легонько, это ведь не подошва, подошву-то батька лупил машисто. Отцовы инструменты
Дмитрий, сутулясь, рылся в ящике; задумчиво выпятив губы, разглядывал заточенное лопаточкой тачальное шило, и рантовую срезку, похожую на укороченный серпик, и фумель, брат стамески, прямое шилофорштик, все эти колодки и гладилки, вар, дратву, связки щетинок, кленовые гвоздочки (когда их вбивают худо, наперекос, то зовут «адамовыми зубами»), и неизменный башмачный молоток-барец, казалось, все еще с теплой рукояткой, и этот плоский, бритвенно заточенный рейнской стали нож. Осторожно поворачивая широкое лезвие, Дмитрий видел тусклые безличные отсветы. «Как на рельсах», – определил Дмитрий, поднялся, постоял в нерешительности и вышел во двор.
Шпик прилепился к стене.
– Эй, – негромко окликнул Дмитрий, – на-ко, вали в трактир, погрейся. Никуда не денусь.
– Не врешь? – робко понадеялся продрогший филер. – А то дадут под ж..., а у меня пятеро. – Он показал, какие они у него, мал мала меньше: – Во, во, во...
Сизов побожился, шпик радостно пискнул, трусцой взял в «Триумфальный». Дмитрий, не мешкая, взбежал этажом выше, толкнулся в Сашину дверь.
Саша в суконной фабрике работала, у купца Бома, на Сущевской, домой поспевала она до фонарей, тотчас заводила живой переплеск над ушатом, капли не обронив, скоренько и плавно носила полные пригоршни – мылась, чистюля, долго и сладостно.
Дмитрий вломился, заставив Сашу метнуться за ситцевую занавеску. Ее голая крепкая спина блеснула, Дмитрий смущенно затоптался... Шурша одеждой, мелькая сгибами локтей над занавеской, Саша испуганно спрашивала, не приключилось ли чего с Нилом.
Высоко поднимая руки, оправляя волосы, в туго натянувшейся блузке, она показалась из-за своего укрытия и, перехватив взгляд Дмитрия, сердито закраснелась. Тот постарался изобразить независимую улыбку, а улыбка-то не получилась, и Дмитрий, кашлянув, заговорил нарочито резко.
Он еще объяснял Саше, что надобно делать, а она уже накидывала шубенку, уже повязывалась шалью, и в ее торопливом «сичас, сичас» звучало что-то совершенно бабье, негородское и горестное.
Маму угомон не брал, вечно в заботах, хоть семья и убыла вполовину. Она сидела боком к керосиновой лампе, починяя, зашивая, посовывала иголку на нитку, и опять, опять был мелкий, мерный промельк иглы, которому словно вторили стенные часы-екалки.
Дмитрий наскоро, не в аппетит поужинал и молча лег. Матери не было ему видно, видел он ее тень на скосе потолка; ему хотелось тихо поговорить с мамой, сейчас он испытывал к ней прощальную любовь.
Она неслышно приблизилась, склонилась, лицо у нее было не властным, а скорбным, как у Параскевы Пятницы.
– Ты что это, Митенька?
Он еще помолчал, не справился и глухо выдохнул: «Ох, мама...»
Ни о чем она не спрашивала, только руку ему на лоб положила.
– Ты, Митенька, нравом горячий, сожжешь себя, как свечка, боюсь за тебя. Ты, Митенька, лучше не так, мало ль чего бывает, зло какое, хула, а ты не гори, ты лучше тихо...
Рука ее, крупная, весомая, пахла поташным мылом. Митя трогал губами жесткие рубчики, что бывают на подушечках пальцев у прачек.
Наверное, в полночь, может, позднее Саша стукнула в окошко. «Быстро управилась, – обрадовался Дмитрий. – Эка Санька-то перепугалась, “сичас, сичас” лепечет... А тебя, – подумал он, – никто и не вспомянет». Дмитрий сознавал, что это неправда, убиваться будут по нем, но ему хотелось думать о забвении, завидовать Нилу, которого любит Санька, и хотелось жалеть себя, никем не любимого.
– Кто там стукнул? – спросила мать.
Дмитрий замычал, будто спросонок.
– Да ладно тебе, – сказала мать, – я ведь слышала.
Он пробормотал:
– А черт их, шляются тут.
Мать вздохнула. Она лежала без сна, Дмитрий тоже не спал. Он разобрал ее шепот: мать молилась Иисусу Сладчайшему, Царице Небесной, и Дмитрия опять засаднило прощальной любовью, но теперь уже не к одной маме, но и к Нилу, и к этому дому, где пахло надежным, стародавним ремеслом.
Поутру увязался за Дмитрием другой филер – усатая орясина, смахивающая на балаганного борца. Сизов не ощутил к шпику ни злобы, ни усмешливой снисходительности. И не о том страшном, что ему, Сизову, предстояло, думал он, выходя на утреннюю, едва очнувшуюся улицу, а думал о том, как переждать этот час до начала занятий в секретно-розыскном отделении.
Дмитрий увидел ломовиков, конку, мглистое небо с позабытым месяцем, похожим на клок обтирочной ветоши, и этот слабый, нечаянный месяц, которому суждено было скоро угаснуть, вернул Сизова в его одиночество, в его отрешенность, и он опять поверил, что сделает свое роковое дело.
Снег отдохнул за ночь и голубел, на снегу красиво и легко дымились редкие еще яблоки конского навоза. Из отворявшихся дверей нежно пованивало заспанным домовым уютом, слышался сухой, как на горельнике, запах древесных углей. Розвальни тянулись к торговой Страстной площади, скрипя полозом, как на проселке.
Утренняя обыденщина должна бы, кажется, мучить Сизова, но нет, он осматривался почти умиленно, с той прощальной и приметливой ко всему любовью, какую испытал недавно в своем каменном полуэтажике.
Филеру, похожему на ярмарочного борца, никогда еще не доставался столь беззаботный крамольник. «Ерой, – недоумевал филер, – одно слово, ерой: ни оглядки, ни страху, чистый дьявол». И вовсе уж не ждал, не гадал скандраковский «наружный наблюдатель», что крамольник, вверенный его попечению, направится в канцелярию обер-полицмейстера, крыло которой занимало секретно-розыскное отделение. Этакая неожиданность исторгла из филера зычное «гы!», он даже шапку сбил на затылок.