Андрей Боголюбский
Шрифт:
Иван зажмурился и провёл рукой по вспотевшему лицу.
— Уж мы ли Андрею не толковали так и эдак, — продолжал он. — Честью просили и мы, бояре, и ростовцы, и суздальцы: «Не тронь, Юрьич, булгар: нам от булгарского торга прибыль. Что Ростов, что Суздаль — одной этой прибылью живы; с булгарами не поладишь, куда наши гости за товаром пойдут?» И княгиня с нами заодно мужа молила, в ногах у него валялась, слёзы лила. «Не ходи, говорит, на булгар; я тебе боговенчанная жена, твоих сынов мать; там, говорит, в булгарах, моя кровь — братья, сёстры; ты от них зла не видал; пожалей, говорит, моё племечко!» А он... Куда там! Разве такого переспоришь? Задерёт голову и долбит своё. «Не нужна
Иван понизил голос:
— Своих двух шурьёв порешил, булгарских царевичей, княгининых родных братьев! Про то не велено говорить. Один, старшой, что отцовым наместником был у них в Абрамовой городе, там в башне и сгорел. Другого наши конные на Каме досмерти затоптали... А толк какой? С булгарами торг ослаб. Ростов и Суздаль, первые наши города, глохнут. А заморских товаров что-то пока не везём. Что дальше, то хуже. И сказать того не смей; только рот откроешь, он тебе сразу: «Молчи! Ты мне поперечник! В поруб! В железа! В воду!» Другого не слышим. Так всех лучших людей от себя и отшатнул...
Иван поднялся.
— Поглядим, как без нас обойдётся. Без наших-то боярских дружин да без купцов далеко не уйдёт с одними своими пешцами... Поглядим...
Он пошатывался. У него слипались глаза, и язык ворочался всё медленнее.
— Стели мне тут, — приказал он сестре.
Когда Кучковна принесла постель, Иван, сердито кряхтя, силился стянуть с ноги непросохший сапог: мешал тугой живот.
— Пособи, — попросил он и поглядел на сестру из-под бровей смущённым, даже как будто виноватым взглядом, точно стыдясь своей беспомощности.
Кучковна, измарав руки в дёгте и грязи, стащила кое-как тесный сапог. Иван стыдливо подобрал разутую ногу в сбившемся, местами мокром красном чулке. Даже пальцы поджал. Кучковна вспомнила, как он мальчиком часто натирал себе ноги в кровь, жаловался на это матери и отказывался носить онучи. Отец ругал его за это неженкой и не раз порол, а мать потакала меньшому сыну (он был у неё любимец) и тайком от отца давала ему чулки. Чулки вязал старик монах, пришедший из-под Киева ещё с Мономахом, чудесный рассказчик. И такими вот виноватыми глазами брат Иван частенько поглядывал на сестру в детстве, когда просил не говорить отцу о какой-нибудь его проказе. Потом ей пришло на память, как он ещё здесь, на Москве, складно жил со своей некрасивой женой, с молчаливой Дарьицей, как рано овдовел, как потом навещал её, Кучковну, во Владимире и о покойной жене не мог говорить без слёз, как нежно берёг единственную дочку. Эта дочка, Липанька, выросла у него дурочкой (говорили — с детского перепугу), пряталась от людей и водилась только с дворовыми собаками, которых Иван держал для неё очень много. Их двор во Владимире, где всегда стоял разноголосый лай, звали из-за этого пёсьим двором.
— Не томно ли тебе будет здесь, в клети? — спросила Кучковна.
— Усну, — ответил Иван, укладываясь на медвежьем меху. — Как солнце начнёт вставать, сразу разбуди, — прибавил он совсем уж сонным голосом. — А что видела, что слышала, про то молчи. И кто со мной был, ты тех людей знать не знаешь. Поняла?
IV
По дороге к себе наверх, в тёмных сенях, Кучковна приметила, что окна уже засинели: значит, недолго до рассвета. Она решила не ложиться, чтоб не проспать, и вышла на те самые крытые переходы, по которым пробегала час назад за пивом.
Дождь не шумел больше. Было очень холодно и сыро. Половицы на переходах не успели ещё просохнуть; от них пахло грибами. Очертания ближних деревьев и соседних кровель становились уже отчётливы. Великий луг и леса за ним были завалены густым туманом. Он закрывал весь противоположный берег едва белевшей внизу реки, которую можно было принять теперь за край широкого озера или даже моря. А небо, беззвёздное, большое, окрасилось так, что нельзя было различить, ясное оно или в тучах.
За день и за ночь Кучковна услыхала столько нового, неожиданного, частью и непонятного, что никак не могла собраться с мыслями и решить, как она любила решать, что же хорошего, что плохого, а из плохого — что самое страшное.
Хорошего не было, кажется, ничего. Разве только, что дочка Груня ещё жива и цела. А страшного... Одно другого страшней! Кучковне вспомнилось, с какой неестественно злорадной улыбочкой Иван приговаривал перед сном: «Поглядим... поглядим...» — и как нехорошо усмехнулся, когда она спросила про Анбала.
Только что отголосили третьи петухи — и у неё на дворе, и у соседей в городе, и в посаде, и — очень глухо — за рекой. Последним прокричал хриплый молодой петушок в поповском птичнике, и после этого водворилась полная ночная тишина, которую нарушало только всё то же необъяснимое, чуть слышное сокотанье.
Потом залился дробным кашлем воротник у Неждановой башни. Этот кашель был давно знаком Кучковне. Она знала, что старик, когда зайдётся ночью таким кашлем, выходит из избы, чтобы не разгуливать спящую жену. Ей ясно представилось, как он, кашляя, давится, захлёбывается, таращит глаза и дрожащими руками прижимает к впалой груди свою необыкновенно длинную и узкую бороду.
И опять, как тогда вечером, перед грозой, когда глядела с вышки на паром, набитый усталой челядью, Кучковна почувствовала жгучую зависть: откашляется, отдышится, уляжется и заснёт со спокойной душой. А она...
Она смотрела, как туман — где плотной стеной, где бродячими клочьями, — всё больше накрывая реку, подползал к городу, и думала, что, видно, на своё несчастье родилась она в богатой боярской семье, где все речи и мысли были всегда только о наживе, где в каждом видели соперника и врага, где никому не верили, никого не жалели, ни с кем не дружились и оттого никогда на знали покоя.
И не потому ли так крива, уродлива, а чаще всего и по-настоящему страшна жизнь во всех богатых семьях, с какими приходилось ей знаться?
Её жизнь с Петром — разве это жизнь?
А распутный брат Яким с никогда его не любившей, жадной Милушей?
А вдовый, озлобленный, простоватый Иван с дочкой-дурочкой?
Посадница... Кажется, и весела и смешлива, а ведь только одна Кучковна знала, во что обходится этой здоровой, беззаботной на вид женщине её житье с хворым мужем, ревнивцем и скрягой, который попрекает её каждым куском.
Огнищанин, ястребок, с челядью лют, не раз своей рукой засекал холопьев до смерти. А в семье и он несчастлив. Сварливей его жены в округе нет. Кучковна плечами передёрнула, припомнив нестерпимый женский визг, который доносился каждое утро с огнищанинова двора. И все три сына вышли у них один другого хуже: старшой со зла заколол меньшого на охоте, когда травили на Яузе лосей, а средний взломал отцов сундук, забрал казну и ушёл в вятические леса разбойничать, угнав с собой шесть лучших коней.