Андрей Боголюбский
Шрифт:
Вбежав опрометью в бабкину светёлку, он оступился о порог и упал, стукнувшись головой об угол выдвинутого к двери железного ковчежца.
– Ой, тошнешенько! Ой, окривел! Ой, голубёночек! Ой, головушку проломил!.. — причитала посадница.
Как все бездетные женщины, она была непритворно чадолюбива. Гашиного сына она всегда ласкала с трогавшей Кучковну и удивлявшей Гашу нежностью.
— Паша, да ты не так взялась! — суматошилась она. — Рученьку-то его отыми!.. Куда это Гаша у вас девалась?.. Крови-то, крови!.. Где у тебя вода?
И впрямь сбегала.
Мальчик глубоко рассёк себе правую бровь. Глаз был цел, но кровь всё шла да шла. У Кучковны липли от неё руки. Ребёнок продолжал всхлипывать и вопить, а когда бабкины пальцы приближались к ране, взвизгивал, как зверёныш, и отбивался руками и ногами.
Так продолжалось больше получаса. Начинало смеркаться.
Кое-как вдвоём обмыли вспухшее от слез личико, остановили подорожником кровь и обвязали курчавую голову полотенцем. Мальчик стал затихать. Только губы, шея и грудь вздрагивали ещё временами от недавнего плача. И вдруг на руках у Кучковны уснул.
— Пускай спит, — сказала шёпотом Кучковна. — Время уж ему почивать. Снесу его к Гаше.
— И мне пора. Прощай, — ответила тоже шёпотом посадница, идя за ней следом на носках. Она была, несмотря на полноту, на редкость легка на ногу.
— Нет, погоди: ещё спросить тебя надо, — шепнула Кучковна.
Посадница кивнула головой.
Когда, покачав немного внучонка на руках и потом осторожно уложив его в постель, Кучковна вернулась к себе, посадница стояла спиной к двери перед столом. Услышав шаги Кучковны, она быстро обернулась, всплеснула руками и с восторженной улыбкой на расцветшем, опять помолодевшем лице, с которого не сошли ещё красные пятна от слез, воскликнула:
— Паша! Что это у тебя?
На столе, пригашенный сумерками, мерцал золотой венец.
Телячий баул стоял раскрытый. Через его край свешивался кинутый кое-как вишнёвый пуховичок, из-под которого неряшливо торчал расшитый серебром угол чёрной бархатной пелены. Скомканный голубой шёлковый плат валялся рядом. Рука, только что доставшая венец, как видно, торопилась.
— Паша! Что ж молчишь? Что обомлела? Откуда у тебя такой? Давно ли? Что ж мне не показала? Вот диво-то! Ну и диво! Жемчугу сколько! А на стебле-то какое зерно! Лазоревое! Да какое уродоватое!.. Стой-ка! Где это я такое видела? Святые угодники! Да ведь это оно и есть! Княжое! Ну так и есть, оно! То самое, что купил Андрей Юрьевич давно ещё, когда боголюбовские палаты кончал себе складывать, у гостя у заморского, что на верблюдах приезжал. Да к тебе-то как попало?.. Ох, Паша, Паша! Ну и молчальница! Ну и тихоня!
Посадница погрозила пальчиком и залилась лукавым смехом.
— А ну-ка, примерь.
И она потянулась руками к венцу, чтобы подать его Кучковне.
— Не тронь! — почти беззвучно проговорила та, став перед столом и загородив собой венец.
Посадница попятилась.
Они молча, пристально смотрели друг другу в глаза.
— Ишь ты какая строгая! — заговорила наконец посадница и опять засмеялась деланным смехом. — Как есть княгиня! А я-то, дура, рядом живши, знать ничего не знала, ведать не ведала.
Она снова нехорошо хохотнула и, жеманясь, отвесила Кучковне низкий поясной поклон:
Уж ты, государыня княгиня, прости-помилуй меня, деревенщину, что я своими холопьими ручищами твоё государское узорочье полапала.
И, поджав губы, она всё так же жеманно, подражая дворцовому обычаю, поплыла к двери.
Кучковна остановила её.
— Что прикажешь, матушка княгиня?
— Довольно смеяться, — тихо выговорила Кучковна. Не время смеяться ни мне, ни тебе: кровь пролилась.
Посадница хотела что-то сказать, но, встретившись глазами с Кучковной, осеклась.
— Ты который год здесь, на Москве, рядом с моим двором живёшь? — спросила всё так же тихо Кучковна.
Который год? — Посадница оторопела от неожиданного вопроса. — Не упомню который. Сама небось знаешь. Чай, десять годов, а то и все двенадцать.
За двенадцать годов видала от меня зло?
Да что это ты, Паша? О каком зле говоришь? Никакого зла я от тебя не видела.
— И ты не твори мне зла.
— Да какое ж моё зло?
Тихий голос Кучковны смущал и даже пугал посадницу своей необычной, мертвенной ровностью.
Велико ли зло, ежели я одним глазочком на то взглянула, что твоей же рукой всем напоказ положено! А что без тебя распеленала, так и в том беды нет: ни стебелёчка не обломила, ни зёрнышка не отковырнула...
Не про то говорю, — перебила её Кучковна. — Что увидала, то про себя держи, а другим никому не сказывай.
— Да кому ж мне сказывать?
— Никому, — повторила Кучковна, — если не хочешь мне зла. Обещаешь ли?
— Дай крест поцелую, Паша!
— Не надо: поверю и так твоей совести. Удержишь ли язык?
— Да какая ж мне корысть сказывать?
— Тебе корысти нет, а мне... — Кучковна не договорила. — Того, что ты видела, — прибавила она, помолчав, — другой после тебя никто не увидит. И не выпытывай, откуда мне досталось. Одно скажу: не так доспалось, как думаешь.
Взгляд посадницы зажёгся любопытством. Она видела, что Кучковна не лжёт. Подступив к ней ближе, она спросила вкрадчивым шёпотом:
— Пётр?
— Что — Пётр?
— Твой Пётр... у княгини... унёс?
Кучковна ничего не ответила. Даже удивления не было в её неподвижном взгляде. От этого неживого взгляда посадницу мороз продрал по коже. Она заторопилась уходить. Кучковна опять её удержала.
Было уже совсем темно. В окошко заглядывали две крохотные звезды. Они то показывались, то скрывались и мигали так, будто их задувало каким-то вышним, не достигавшим земли ветром.
Кучковна заговорила всё тем же ровным, угасшим голосом: