Андрей Боголюбский
Шрифт:
После их ухода зашёл с чёрного крыльца вдовый пономарь. Он был не хмелен, но, как всегда, чуть-чуть впрохмель. Объяснив боярыне, что вдовец — деткам не отец, а сам — круглый сирота, он попросил для своих деток калачика. Поднесли и ему чару мёду.
В обед боярыня приказала, тоже по обычаю, выкатить для челяди бочку пива. Пиво выпили, но веселья не поднялось, и песен не играли. По двору, шлёпая лаптями по воде, натягивая себе на голову мокрую рогожу, шатался под дождём пьяный скотник, говорил сам с собой и злобно косился красными глазами на окна боярских хором.
В этот
А от Груни всё не было вестей!
IV
На следующий вечер, перед закатом, серый полог сплошных облаков налился горячей желтизной, и по его нижнему краю быстро побежали яркие клочья золотого дыма. А когда облачный занавес потончал, прорвался и открыл наконец бледную пустыню чистого неба, в ней обозначился узкий, ещё более бледный просвет только что родившегося месяца, будто прорезанный одним лёгким, но точным движением острейшего лезвия.
Кучковна, увидав его с вышки, словно вспомнила что-то: нахмурилась и поспешно спустилась к себе в светёлку.
Было ещё одно не сделанное дело — неотложное, только её касавшееся, только от неё зависевшее и почти неисполнимое. О нём-то и напомнил молодой месяц: куда убрать венец?
О венце не должен знать никто: так, по намёку Прокопия, хочет князь, так решила и она. И дочерям не скажет. А в духовной отпишет на московский Предтеченский храм.
Но пока жива, где его держать? Как уберечь от людского любопытства?
На ларцы, на сундуки, на кладовки она больше не надеялась после того, что было пять дней назад. На другое же утро после ухода боголюбовцев она распорядилась отскрести песком все полы, промыть щёлоком все стены и потолки, окурить можжевельником все покои. Однако и после того дом продолжал казаться ей затоптанным, заплёванным, смрадным, открытым всякому, кто захочет опять его осквернить. И всё слышались шаги.
Доверить кому-нибудь на сохранение? Кому же? О посаднице, об огнищанихе, вообще о своей богатой братии нечего и думать: всё предадут! Отдать попу? Дьякону? Скажут жёнам, а жены — всей Москве. Кучковна перебрала в уме всю свою челядь (а её было много) и убедилась с грустью и со стыдом, что хоть, кажется, никого из подвластных ей людей она и не истязала, как другие бояре, однако же ни с кем не умела быть так коротка и участлива, чтобы можно было понадеяться на истинную любовь и полную верность хотя бы одного из них. «Неждан!» — мелькнуло у неё в голове. Он, конечно, не выдаст. Но его век недолог. Да и старуха у него пустобайлива. Нельзя.
Зарыть? Да, только и остаётся — зарыть. Своими руками. В глухом углу сада, правей черёмухи, под клёном, который помнит с детства. Сегодня же, как только смеркнется. А не то — не ровен час! — вдруг снова кто-нибудь нагрянет.
Гаша уехала с ключником в Кудрино собирать шерсть, которой тамошняя деревня расплачивалась уже много лет с боярином Петром то ли за какой-то долг, то ли за что-то другое (Пётр не говорил Кучковне за что). Кудринский деревенский мир не принёс нынче шерсти в урочное время, к Петрову дню. Гаше там много будет дела. Вернётся поздно: не помешает матери.
Но ведь кожаный баул размокнет и сгниёт в земле. Жемчуг погаснет.
Её глаза, упали на стоявший в головах постели железный ковчежец, где берегла своё и Гашино узорочье: бусы, жемчужные нити, запястья. Переложить неё в материнский кипарисовый ларчик, благо он не полон. А баул упихать в железный ковчежец. Только войдёт ли один в другой?
Она проворно вынула из-под подушки телячий баульчик с медными застёжками, поставила его на стол, выдвинула к двери железный ковчежец, быстро его опростала, набила битком кипарисовый ларец и, кое-как захлопнув его крышку, только собралась примерить, уместится ли баул в ковчежце, как за дверью женский голос вскрикнул: «Паша!» — и в светёлку шумно ворвалась посадница.
— Паша!
Она так запыхалась, взбегая по лестнице, что не могла выговорить ни слова. На ней липа не было.
— Заковали! — вымолвила она наконец. — В поруб вкинули!
— Кого?
— Моего. Говорила я ему, постылому: «Не пересылайся с княгиней, доведёт она тебя до беды!..» Паша, теперь и меня возьмут!..
Всё пышное тело посадницы колыхалось от рыданий.
— Зачем тебя брать, что ты! Кому ты мешаешь? — успокаивала Кучковна, гладя её по плечу. — Да кто тебе сказал, что заковали? Может, врут.
— Да, как бы не так! «Врут»! То-то и есть, что не врут! — выкрикивала злым голосом посадница, отняв руки от обезображенного плачем, неузнаваемо постаревшего лица.
— Да от кого ты слышала?
Оказалось, воротился только что домой посадничий стремянный: пригнал назад лошадей, на которых отвозил посадника. Стремянный и сказал.
— Откуда воротился? Из Боголюбова?
— А то откуда же?
Было слышно, как по лестнице громко топочут детские ножонки. Кучковна хорошо знала этот звук: так, шаловливо топоча обеими ногами на каждой ступеньке, поднимался к ней всегда её внук.
— Что с Иваном? — спросила она.
— «Что с Иваном»!— всё с той же злостью передразнила посадница, утирая глаза концом спущенного с руки длинного рукава сорочки (детский топот приближался). — Твой Иван всему причина! Всех взбулгачил, а нам из-за него горе хлебать! — Она опять громко зарыдала. — Нет твоего Ивана, вот что!
— Как — нет?!
Внук, слыхать, уж поднялся по лестнице и топотал теперь так же громко и шаловливо по гладкому полу изображая скачущего коня.
— Так вот и нет! — голосила сквозь слёзы посадница. — Голову отрубили твоему Ивану. Ему и купцу А моего — в поруб.
— Пречистая!.. А Груня? А Пётр?
Дверь распахнулась вихрем, грохнув о стену скобой. Женщины не успели оглянуться, как раздался сперва глухой звук падения, потом, после длившейся один только миг тишины, короткий крик испуга, сразу перешедший в длинный, пронзительный детский вопль.
Ребёнок, лежавший на полу ничком, медленно приподнимал кудрявую голову, схватившись рукой за глаз. Кровь стекала по детским пальчикам и капала на сосновые половицы, где успела уже налиться высокая тёмно-красная лужица.