Андрей Боголюбский
Шрифт:
Резкий луч утреннего солнца, прорвавшись в маленькое волоковое оконце, бил конюху в затылок. Поповне, когда она вошла в избу, прежде всего бросилось в глаза его оттопыренное ухо, которое, просвечивая на солнце, рдело, как раскалённый уголь.
Конюх говорил в это время о том, что хитрокознец и сам остался бы, может быть, цел и дом, вероятно, уберёг бы, если бы бояре не задержали его в княжих палатах, заставив расковывать московского посадника, которого князь держал в порубе на цепи.
— Ладно бы, доброго человека расковал, — вздохнула
39
Человек, служивший феодалу по договору (ряду).
— Отольются волку овечьи слёзы! — сиповато выговорил чей-то высокий мужской голос с таким решительным задором, что все оглянулись.
Это сказал муж воротниковой дочери, ольховецкий сирота, известный своим тихим обычаем.
— А и крови поотольём!.. — глухо рявкнул великан.
Его жена завела было опять приплачку, но старик воротник остановил её. Он спросил конюха, цела ли меньшакова жена.
— Цела, — ответил конюх. — По чужим дворам ходит: под одним окошком выпросит, под другим — съест.
— А ребята живы ли?
— С матерью заодно чужие окна грызут. Меньшой, годовалый, сгорел бы в дому, кабы не меньшаков ученик — тот, кучерявый, что намедни здесь, на Москве, с ним был.
У поповны шибко застучало сердце: ради этих-то вестей и решилась она прийти к воротнику в избу.
— Все руки, всё лицо пережёг, — продолжал конюх. — До сих пор весь в пупырях, а дитятю из самого полымени вынес.
Тут уж мужчинам не удалось удержать женщин. Они заголосили все враз. Их причитанья перекрывал густой рёв откуда-то взявшейся Жилихи: она славилась как первая на всю округу плачея.
— Али мы тебя не люби-и-или? — затягивала жена большака.
— Али чем прогневи-и-или? — свирепо подхватывала Жилиха, показывая бледные десны.
— А и чья калена стрела тебя просквози-и-ила? — звучно выпевала большакова жена.
— А и кто ту калёну стрелу наперна-а-атил? — голосила Жилиха.
У поповны перед глазами всё заходило ходуном, и мимо её ушей прошёл рассказ конюха про то, как со слободки княжих делателей огонь перекинулся на соседний, «пёсий двор» Ивана Кучковича, как сгорела там дотла всеми брошенная стольникова дочь и как выли потом на всё Боголюбово её обездомевшие собаки.
Плачной напев, хватавший за сердце своей протяжностью и упрямым однозвучием, был так громок, что булгарин-зерновщик, который метал кости, не раз оглядывался на воротную избёнку, досадливо морща низкий лоб. С открытых переходов посадничьих хором смотрела туда же блестевшими от любопытства глазами посадница. На её голове горела огненно-алым атласом новая, непомерно высокая кика. Высунулось из окошка и недовольное лицо огнищанихи.
Пробился этот напев и сквозь щели жарко нагретого солнцем дощатого чулана, пристроенного к верхней связи княгинина терема.
Здесь на протянутых вдоль и поперёк верёвках сохли шёлковые разноцветные убрусы и белые женские сорочки с такими долгими рукавами, что каждого хватило бы на пять рук. От них шёл свежий запах только что выстиранного полотна. За их влажными перекрёстными завесами почти не виден был притаившийся в углу огнищанин. Под его ногами валялся выдернутый из стены скаток пеньковой конопати, а ухо было присунуто к пазу теремного сруба. Ястребиные глаза остановились. Он был весь поглощён тем, что доносилось до него из-за стены.
Там говорили два голоса: женский и мужской. Женский был тонок, остр и сыпал гортанной частоговоркой с нерусскими придыханиями. Мужской нехотя выцеживал редкие слова.
— На что привёз меня сюда? — частил женский голос. — Зачем скрянул с места? Что тут делать? Что здесь найду? На что жить?
— Хватит на что жить, — ответил мужской голос.
— Тебе ещё бы не хватило! — выкрикнул женский. — Думаешь, не знаю, сколько возов к себе в ворота ввёз? На своё скуп, а на моё вот как щедр! И посадника, видишь, одарил!
— Без посадника не обойтись, — возразил мужчина. — Под его рукой весь тутошный посадский полк.
— Довольно с хромца и того, что взаместо смерти дала ему живот. А огнищанину на что тюки давал?
— Как не дать, когда он столько годов твоё добро берег?
— Так берег, что половины не осталось! — отрезал женский голос.
Огнищанин облизнул заскорузлые губы.
— Завёз в лес, впнул в пустую хоромину, а сам к первой моей ворогуше ушёл и рад! — В женском голосе послышались слёзы. — Уж лучше бы отослал меня к родне — в Булгар.
— Здесь укромнее, — отозвался мужчина.
— Славная укрома! Твоей Москвы ни одна дорога не минует. Сам небось говорил Якимке, что как бы, мол, Андреевы братья сюда из Чернигова не нагрянули.
— Откуда тебе знать, что говорено Якиму?
— Всё знаю! И то знаю, что глазом ты лакомлив, а сердцем отрухлявел. Только на то тебя и достало, чтоб, краденым вином налакавшись, других наустить и чужими руками государскую кровь выметнуть!
— Не тебе бы меня той кровью корить! — угрюмо выговорил мужской голос.
— Не кровью корю, а тем корю, что, его поваливши, сам на ногах не устоял: оробел, обмяк, всё бросил на одного Анбала, да и устрекнул, как заяц!
— Тебя спасал.
— Не здесь моё спасенье, а там! Без княжого стола какая я княгиня? Вези меня во Владимир!
— Велика ли княгине честь ворочаться к нашим холопам-каменщикам? — надменно произнёс мужской голос. — Коли ещё не пожжён их пригородок, так посадят им бояре посадника, а княжому столу во Владимире больше не бывать.