Андрей Миронов
Шрифт:
«Его мама, Мария Владимировна, была чрезвычайно одарена по части налаживания быта, и Андрей это всё унаследовал, – вспоминала Градова. – Меня баловали, я не так много умела. И Андрей стал моим учителем, помогая во всём. Учил меня готовить, стирать, убираться. Продукты, чистка были на нём. Днём убирала я, а он любил пропылесосить ещё и ночью. Что касается кулинарии, восхищался всем, что я готовила, достаточно было положить в овсянку ягоды или сделать свежий сок – и он был счастлив. Андрей любил животных – собак. У него в детстве был скотчтерьер. И нам Андрей однажды в корзинке принёс маленького фокстерьера. Назвали Марфушей. Жутко вредная была собачуля, а он её обожал, и она его всего вылизывала».
Андрей мог посоветовать
Екатерину поражало отношение её мужа к людям. Казалось бы, знаменитый актёр, настоящий баловень судьбы, должен быть заносчивым и высокомерным… ну, пусть, не «должен», но так часто бывает, очень часто. Однако Андрей относился ко всем людям уважительно, всегда умел найти доброе слово для каждого. Он не любил интриг и сплетен, так же, как не любил пошлости и цинизма. Никогда не заискивал перед обладателями высоких должностей, а вёл себя с ними как равный. В то же время мог просто боготворить пожилых костюмерш, следивших за его театральным гардеробом.
Слово Екатерине Градовой: «Замечательный кинорежиссёр Илья Авербах, снявший фильм „Фантазии Фарятьева“, где Андрей сыграл главную роль, как-то сказал: „Он – большой артист редкого дарования; притом что он очень популярен, никто его не знает, он совсем другой“. А я его знала – другим. Дома это был молчаливый, скромный и заботливый человек, уставший от своего публичного существования, измученный обязанностью постоянно фонтанировать. Андрей оберегал свой дом от проникновения в него всеобщего шутовства и грязи. Особенное его состояние души – мирность, неспособность осуждать кого-либо, кроме себя. И ещё в нём отсутствовало лицеприятие, конформизм: например, со старенькими костюмершами, которые стирали его рубашки и переодевали его во время спектакля, он говорил с такой любовью, преклонив голову, целовал им руки, а с какими-нибудь секретарями ЦК или обкомов располагался свободно и раскованно, ничего не ожидая от этих встреч. Не было в нём лукавства и хитрости совсем».
Разумеется, Андрей жил театром, кино, своими ролями, и Екатерина, будучи актрисой и дочерью актрисы, никогда не ревновала мужа к искусству. А вот к другим женщинам ревновать приходилось. Любвеобильный Андрей не остепенился после женитьбы. Поговаривали, что его тёща, бывшая, как уже упоминалось, секретарем партийной организации своего театра, даже грозила зятю «неприятностями по общественной линии», если он не возьмётся за ум. Поведение Миронова, зачастую весьма легкомысленное, существенно осложняло его семейную жизнь.
26 марта 1972 года состоялась премьера «Ревизора», в котором собрались все звёзды театра сатиры – Андрей Миронов (Хлестаков), Анатолий Папанов (Городничий), Вера Васильева (Анна Андреевна), Татьяна Ицыкович (Марья Антоновна), Георгий Менглет (Земляника), Александр Ширвиндт (Добчинский), Михаил Державин (Бобчинский)…
Хлестаков у Миронова вышел своеобразным, не похожим на установившийся в отечественном театре «традиционный образ».
Очень яркое впечатление мироновский Хлестаков произвёл на Михаила Козакова, написавшего:
«На премьере я не был. Я увидел очередной спектакль год спустя. Кипение театральных, а главное, околотеатральных страстей часто смещает систему координат и путает оценки. Одни спектакли поражают живым премьерным нервом, который уходит вместе с первыми представлениями, а иные, наоборот, вызревают медленно, но верно. В первую очередь это зависит от актёра. Истинно одарённый артист внутри даже не слишком удачного спектакля способен со временем совершить чудо, если материал роли даёт для этого основания. Очевидно, такое чудо произошло с Хлестаковым – Мироновым.
Первый выход Ивана Александровича сразу поразил меня. На сцене появился
Только выход – а я от смеха чуть не сполз со стула. Дальше – пуще! Роль Хлестакова, творимая Мироновым, росла и расцветала. Белая вошь обращалась в очаровательного мотылька, в роскошную бабочку, ту самую, о которой он споёт в другой пьесе:
„А бабочка крылышками бяк-бяк-бяк“. И запорхал, и запорхал…»
Театровед Анна Вислова в своей книге «Андрей Миронов: неоконченный разговор» писала: «Да, Хлестаков получился самым неуловимым характером у актёра, но таким он написан Гоголем. Ему присуща множественность черт, раскрывающихся в бурлящей фантасмагорической смене настроений и поступков. Хлестаков Миронова как ртуть мгновенно переливался из одного состояния в другое. Его в прямом смысле несло неведомо куда, как бы во все стороны сразу.
В год премьеры спектакля критика много писала об „инфантильности“ Хлестакова-Миронова, его „неестественной хрупкости“, „эфемерности“, „ломкости“ и „зыбкости“. На самом деле за ним скрывалась необычайная внутренняя подвижность Хлестакова. Миронов старался не упустить ни одного из свойств своего персонажа. Появляясь перед зрителями в чуть серебрящемся фраке (даже в одежде Хлестакова было нечто переливчатое), с тростью в руке, он скользил по сцене, причудливо меняя жесты и позы, внезапно переходя от шёпота к резким вскрикам. Трость – игрушка молодого щёголя – то вдруг превращалась в орудие угрозы (от резких ударов которой по столу первым съеживался её обладатель), то временами вид её действительно навевал чаплиновские мотивы. Каскадом непредсказуемых движений и интонаций Миронов передавал и трусость Хлестакова, и беззастенчивую браваду, сочетавшуюся с бесстыдством завзятого враля, и нелепость фейерверочных фантазий маленького бедного чиновника. Только что он в страхе пятился от Городничего, а через несколько мгновений уже парил во вдохновенном экстазе. Только что полз по полу на четвереньках, а в следующую секунду бездумно и грациозно выделывал па бального танца…
Без юмора и иронии Миронов не мог ни играть, ни просто существовать. В них заключалось его спасение от жизненных неурядиц. Они наложили особый, неповторимый отпечаток на все создания артиста. Хлестаков не был исключением. Скорее, напротив, именно на этом спектакле Миронов чаще обычного доводил зрителей до приступов почти гомерического хохота. Вызывал их внезапно, резко и так же моментально гасил…
Миронов, когда был „в ударе“, играл захлёбываясь. Его партнёры по сцене всегда это чувствовали и в определённые моменты почтительно, с осторожностью расступались, давая простор его артистическому буйству. А сами на минуты превращались в наблюдательных зрителей. Когда в сцене вранья в доме Городничего Хлестаков-Миронов после фейерверка стремительных мини-показов своей „шумной петербургской жизни“, сопровождавшихся обычно непрекращающейся импровизацией в общении со всеми, кто стоял в тот момент на сцене, обессиленно падал со стола в руки своих коллег, чуть не до головокружения заверченных скоростью монолога и параллельным остроумным обыгрыванием их сиюминутного, застигнутого врасплох состояния, то и актёры и зрители наконец на секунду получали возможность для передышки. Привыкнуть к мироновским эскападам было, по-моему, невозможно. Они всегда были непредсказуемы…» [33] .
33
Вислова А. В. Андрей Миронов: неоконченный разговор. – М.: Искусство, 1993.