Андрей Платонов
Шрифт:
«Бледное, слабое небо окружало голову Марии на иконе; одна видимая рука ее была жилиста и громадна и не отвечала смуглой красоте ее лица, тонкому носу и большим нерабочим глазам — потому что такие глаза слишком быстро устают. Выражение этих глаз заинтересовало меня — они смотрели без смысла, без веры, сила скорби была налита в них так густо, что весь взор потемнел до непроницаемости, до омертвения, и беспощадности; никакой нежности, надежды или чувства утраты нельзя было разглядеть в глазах нарисованной богоматери, хотя обычный ее сын не сидел сейчас у нее на руках; рот ее имел складки и морщины, что указывало на знакомство Марии со страстями, заботой и злостью обыкновенной жизни, — это
«Рассказчик описывает не виденную им когда-то конкретную икону, а рисует свою — новую», — заметил исследователь В. Лепахин в статье «Икона в творчестве Андрея Платонова», но само явление иконы, пусть даже прочитанной так, сквозь призму отчаяния и ощущения Богооставленности, говорило само за себя. Платонов не был воцерковленным человеком, но проза его и особенно поздняя проза, когда, по справедливому замечанию бдительного Александра Маковского, пропасть, отделявшая Платонова от советской литературы, становилась все шире, была христианскими образами насыщена. Это напрямую касалось и Ольги из рассказа «На заре туманной юности», и карающего зло «ангела Зуммера», но боле всего — платоновских детей.
Одним из них стал мальчик Вася Рубцов, герой рассказа «Корова», житейской истории об обычной семье — отец, мать, сын, свое небольшое хозяйство, кормилица корова, и никакие потрясения не могут этот мир разрушить, а только его укрепляют. Но было что-то бесконечно грустное по интонации во внешне незатейливом повествовании, где снова сталкивались два мира — взрослых и детей, каждый из которых живет по своим законам, один — нужды, а другой — любви. На внешнем уровне детский мир подчиняется взрослому, а на внутреннем все происходит наоборот, и Платонов утверждает правоту и первенство детского взгляда и детского отношения к самым важным сущностям.
«Как я буду жить, я не знаю, не задумывался еще. У нас была корова. Когда она жила, из нее ели молоко мать, отец и я. Потом она родила себе сына — теленка, и он тоже ел из нее молоко, мы трое и он четвертый, а всем хватало. Корова еще пахала и возила кладь. Потом ее сына продали на мясо, его убили и съели. Корова стала мучиться, но скоро умерла от поезда. И ее тоже съели, потому что она — говядина. Теперь ничего нету. Где корова и ее сын — телок? Неизвестно, а всем было от них хорошо. Корова отдала нам все, то есть молоко, сына, мясо, кожу, внутренности и кости, она была доброй. Я тоже хочу, чтобы всем людям нашей Родины была от меня польза и хорошо, а мне пусть будет меньше, потому что я помню нашу корову и не забуду».
В строках этого сочинения, написанного Васей Рубцовым по заданию учительницы, было больше живого патриотизма, чем во всей громокипящей советской пропаганде. Недаром такую ярость вызвало оно у внутреннего рецензента С. Субоцкого в 1946 году, когда Платонов попытался рассказ опубликовать: «Сочинение Васи, данное как концовка рассказа, будучи по форме ложно-значительным, а по сути бессодержательным, звучит пародийно и, вместе с тем, как бы стремится придать рассказу о частномслучае характер чересчур широкого обобщения». Платонов угадывал и добивался того, что не могла осилить огромная идеологическая машина в СССР, но «Корова» увидела свет лишь в 1958-м… Зато в 1940 году был опубликован рассказ «Мученье ребенка», более известный как «Алтеркэ» — история жизни осиротевшего еврейского мальчика на Западной Украине, занятой Красной армией в 1939 году.
В этом рассказе, как и в «Чевенгуре»,
«— А вон видишь, воробей на плетне сидит, — показывал отец в окно. — Видишь, он один живет, видишь — он от холода съежился, и улететь ему некуда, а он молчит — живет, ему ничего не скучно… У него и отца нету, а у тебя есть. Погляди на него!
Алтеркэ смотрел через окно на воробья; черные глаза мальчика начинали светиться вниманием и сочувствием к тому одинокому воробью, и он воображал его жизнь на холоде и без отца, и на время Алтеркэ переставал скучать, потому что чужая жизнь занимала его сердце больше своей».
В 1940 году в журнале «30 дней» в рассказе «Старый механик» (другое его название «Жена машиниста») прозвучали еще более знаменитые, кем только впоследствии не процитированные слова железнодорожника Петра Савельевича, чья семья состояла из него самого, жены и паровоза серии «Э»: «А без меня народ неполный» — фраза, вызывающе полемичная по отношению к сталинской максиме о том, что незаменимых людей у нас нет, да и к самой советской идее равенства, обернувшейся обезличиванием, хотя этот маленький рассказ был прежде всего о любви и о великом достоинстве простого человека, — тема, которую Платонов не оставлял.
В том же году в журнале «Смена» был напечатан рассказ «Великий человек» — история, суть которой была изложена в «Записных книжках»: «…все хотели быть летчиками, музыкантами, писателями etc., а один мальчуган гончаром, — гений!» Главный герой этого рассказа молодой колхозник Григорий Хромов остается в колхозе, откуда вся честолюбивая молодежь уезжает в город и делает добрые, нужные ближним людям дела — чинит колодец, начинает строить школу, причем никакой идейности, жажды организаторства в его поступках нет. Они диктуются органичностью героя, который, застеснявшись, говорит о том, что «привык жить в колхозе и по матери боится соскучиться». Своего рода искусителем подростка оказывается старый конюх Василий Ефремович Анцыполов, твердящий о том, что «тебе самый раз теперь учиться выше, чтоб познать темные тайны и совершить подвиг во вселенной!.. Сколько наших ребят вон уехали, — теперь, гляди, пройдет год, полтора, два, и они будут каждый на великом деле, на глазах всего человечества — кто летчик, кто артист, кто по науке, кто по прочей высшей части!..».
Но Григорий строит не абстрактный новый мир, а избу для школы, пусть даже в этой школе «никакой карьере все равно не научишься». «Великий человек» с его достаточно ясно высказанной идеей и смысловой внятностью («ты для меня теперь вроде осьмушки всей вселенной представился, потому что от тебя мне хорошо внутри стало!» — говорит в конце рассказа побежденный Василий Ефремович своему «учителю») был доступнее широкому читателю. Предвоенная проза Платонова не случайно печаталась не в толстых журналах с их квалифицированной аудиторией, а в «30 днях», «Смене», «Общественнице», «Колхозных ребятах», «Индустрии социализма», «Вокруг света».
Вряд ли это происходило потому, что толстые журналы печатать Платонова отказывались по принципиальным или конъюнктурным соображениям (для сравнения: в 1937–1938 годах, когда положение писателя было ничуть не лучше, его напечатали «Знамя», «Октябрь» и «Новый мир»). Точных причин платоновского предпочтения мы не знаем, но можно предположить, это был его личный выбор, обращение к своему читателю, и, пожалуй, так широко произведения Платонова публиковались только в его первые московские годы.