Анна, Ханна и Юханна
Шрифт:
– Мне очень приятно это слышать, – совершенно искренне ответила я.
Но Анна посмотрела на меня недоумевающим взглядом:
– Знаешь, во многих вещах они ужасно инфантильны. Ты можешь себе представить, что они почти ничего не знают о войне и уничтожении евреев?
– Почему, я очень хорошо могу себе это представить. В их домах не принято говорить о неприятностях. Когда-то я была служанкой в буржуазном доме.
Я сразу же вспомнила, что и сама я изо всех сил пыталась скрыть от Анны ужасный лик войны. Успела подумать, что, видимо, и я стала чуть-чуть буржуазной, прежде чем Анна
– Ты была служанкой? Но ты же никогда раньше об этом не рассказывала.
Я рассказала дочери все, вплоть до самых непристойных деталей – до попытки изнасилования.
Анна расплакалась от сочувствия. Я бы и сама с удовольствием расплакалась, так жалко мне было двух потерянных лет детства.
Анна восприняла мой рассказ очень эмоционально и сразу переключилась на личности, внезапно разозлившись на мою мать:
– Как она могла?– Ты не понимаешь. Для нее это было чем-то само собой разумеющимся. Таково было устройство общества.
Сначала мне было трудно видеть отпрысков буржуазных семейств, которые теперь регулярно заполоняли наш дом и сад. Соученики Анны своей самоуверенностью напоминали мне противных детей доктора. Но потом я вспомнила о Ракель, изысканной и благополучной еврейской женщине.
Все время после ее отъезда мы переписывались. Хорошо помню, как я получила первое письмо с американским штемпелем. Я читала его, кружась в танце среди роз.
Писала и крошка Юдит. Она адресовала свои письма Анне, которая морщила хорошенький носик и жаловалась, что не может понять ни одного слова. Мы с Арне посмеялись и объяснили, что Юдит пишет по-английски, на языке своей новой родины. Через несколько лет Анна стала писать ответные письма по-английски – сначала с помощью учителя, а потом и самостоятельно.В шестидесятые годы Юдит эмигрировала в Израиль, и Анна с Рикардом летали в Иерусалим на ее свадьбу.
* * *
Я не знаю, как Анна ухитрилась примирить мир своего колледжа с нашим миром. Об этом она не рассказывала, она, как и я, вообще полна загадок и тайн, и поэтому из нее всегда было трудно что-то вытащить. Но я видела, как нарастает отчуждение между нею, моей матерью и всей нашей родней. Анна стала сторониться даже Рагнара, которого она всегда безумно и восторженно любила.
Она стала исправлять мою речь.
Она стала отпускать в адрес Арне недопустимо иронические и язвительные замечания.
Когда речь пошла о поступлении в университет, Арне сказал, что соберет последние деньги и заплатит за обучение. Но Анна парировала: «Не тревожься, папочка, я уже взяла студенческую ссуду».
Она даже не потрудилась заметить, как расстроился Арне.
Дом опустел после того, как она уехала в Лунд, в студенческое общежитие. Но не скрою, что для меня это было одновременно и большим облегчением. Я перестала мучительно ощущать, как расширяется пропасть между нами, и мне не приходилось теперь балансировать на тонкой грани между ней и Арне. В последние годы ссоры между ними становились все более и более ожесточенными.
Но мне не хватало близости и задушевности, видит Бог, как мне этого не хватало. Я каждый день уговаривала себя,
Аборты.
Как могла говорить с ней об этом я, которая ничего не говорила ей о своих выкидышах?
Когда она летом приехала домой – бледная, тонкая и серьезная, – меня просто разрывало от нежности. Мы бок о бок работали в саду, но она ничего не рассказывала, а я так и не отважилась спросить.
Анна временно устроилась на должность корректора в газете.
Рикард Хорд.
Я думала о нем с самого начала.
Мои мысли о нем касались многих вещей, его светлосерых глаз, обрамленных ресницами, которым могла бы позавидовать любая женщина. Таким же чувственным был его рот. Многие считают глаза зеркалом души. Но я всегда понимала, что бархатистые карие глаза могут лгать так же, как светло-голубые. Я знала, что именно рот раскрывает образ мыслей и намерения. Не словами, которые текут из уст, нет, я говорю о его форме.
Никогда в жизни не видела я такого чувственного рта, как у Рикарда, – большого, с полными губами, с уголками, которые то и дело поднимались, когда он смеялся или проявлял любопытство. Он был очень молод, но в углах глаз уже были видны лучики симпатичных морщинок.
Он умел смеяться.
Умел он и рассказывать – одну захватывающую историю за другой.
Он отчаянно мне кого-то напоминал, но я никак не могла понять кого, потому что он не был похож ни на одного моего знакомого. Только несколько недель спустя, когда я сидела дома, пила кофе, и ко мне без предупреждения ворвался Рагнар, я поняла. Поэтому я нисколько не удивилась, когда мне однажды позвонила Анна и срывающимся от паники голосом сказала:
– Выяснилось, что он просто бабник, мама!
Я не помню, что я ей ответила, помню только, что долго сидела потом у телефона и думала, что Анна нисколько не похожа на Лизу, совсем не похожа.
Именно тогда, когда Анне исполнилось двадцать три года, в тысяча девятьсот шестидесятом году, я поняла, что мы ничего не можем сделать для наших взрослых детей.
Рикард мгновенно очаровывал всех – родственников, друзей и соседей. Хуже всего было с мамой. Она буквально таяла, когда видела этого парня. Было очень забавно видеть, что и он относился к ней с большой симпатией и уважением. Он никогда не смеялся над ней, как это делали мои братья, но, напротив, всегда слушал ее с большим интересом.
Мне он однажды сказал:
– О ней надо написать книгу.
– Не думаю, что она может многое рассказать!
– У нее древний образ мыслей и оценки. Ты никогда не думала, что она последний представитель исчезающего поколения?
Я удивилась, но была вынуждена признать его правоту и внезапно, повинуясь какому-то импульсу, рассказала Рикарду о дне рождения Рагнара и о сделанном мной открытии.
– Ее изнасиловали в двенадцать лет, а в тринадцать она родила. Ее считали шлюхой, – сказала я.